Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Энджи вспомнила Бермуды, ночь, тайфун. Их с Бобби занесло тогда в самое око тайфуна. Такова была Гран-Бригитта. Безмолвие, ощущение давления немыслимых сил, на миг замерших, ставших управляемыми. Под деревом ничего не видно. Одни свечи.
– Лоа… я не могу позвать их. Я чувствую нечто… я пришла взглянуть…
Ты призвана к моему репозуару[65]. Слушай меня. Твой отец прочертил веве[66] в твоей голове; он прочертил их в плоти, которая не была плотью. Ты была посвящена Эрзули Фреде[67]. Ради собственных целей привел тебя в этот мир Легба. Но тебе давали яд, дитя, coup-poudre…
Из носа у нее потекла кровь.
– Яд?
Веве твоего отца изменены, частично стерты, прочерчены заново. Хотя ты и перестала себя отравлять, Наездники все же не могут прийти к тебе. Я – иной природы.
Боль раскалывает голову, в висках стучит кровь…
– Пожалуйста… прошу…
Слушай меня. У тебя есть враги. Они хотят тебе зла. Здесь многое поставлено на карту. Бойся яда, дитя!
Энджи опустила взгляд на руки. Кровь была настоящей, яркой. Гудение усилилось. Может, пчелы гудят только в ее голове?
– Пожалуйста! Помоги мне! Объясни…
Тебе нельзя оставаться. Здесь – смерть.
Оглушенная солнцем, Энджи упала на колени в песок. Рядом бился прибой, обдавая ее мелкими брызгами, в двух метрах над головой нервно завис «дорнье». В то же мгновение боль исчезла. Энджи отерла окровавленные руки о рукава синей куртки и села на песок. С тонким воем вращались многочисленные сенсоры и камеры вертолета.
– Все в порядке, – выдавила она. – Кровь из носа. Просто кровь потекла из носа…
«Дорнье» рванулся было вперед, потом назад.
– Я иду домой. Со мной все в порядке.
Мягко поднявшись, вертолетик скрылся из виду.
Энджи обхватила плечи руками, ее трясло. Нет, нельзя, чтобы они догадались. Конечно, они поймут, что что-то стряслось, но не будут знать что. Заставив себя подняться, она повернулась и поковыляла назад той же дорогой, какой пришла. По пути обшарила карманы в поисках салфетки, носового платка, чего угодно, чем можно было бы стереть кровь с лица.
Когда пальцы нащупали плоский пакетик, она тут же поняла, что это. Остановилась, дрожа вовсе не от утреннего ветра. Наркотик. Это невозможно. Да, так оно и есть. Но кто? Обернувшись, она остановила взгляд на «дорнье»; тот метнулся прочь…
Одна упаковка. Хватит на целый месяц.
Coup-poudre.
Бойся яда, дитя.
4
Сквот
Моне снилось, что она снова в кливлендском дансинге, танцует обнаженная в столбе жаркого голубого света – и клетка ее подвешена высоко над полом. А кругом – запрокинутые к ней лица и синий свет шляпками от гвоздей в белках глаз. И на лицах то самое выражение, какое всегда бывает у мужчин, когда они смотрят, как ты танцуешь, пожирают тебя глазами и при этом заперты внутри самих себя. И эти глаза ничего, совсем ничего тебе не говорят, а лица – не важно, что залиты потом, – будто высечены из чего-то, что только напоминает плоть.
Впрочем, плевать ей, как они смотрят, – она ведь танцует, и клетка высоко-высоко, и сама она под кайфом, вся в ритме, танцует три вещи кряду, а тут и магик пробирает ее насквозь, и новая сила в ногах заставляет вставать на цыпочки…
Кто-то схватил ее за голень.
Она попыталась закричать, только ничего у нее не вышло, крик застрял в горле. А когда он все-таки вырвался, внутри у нее будто что-то оборвалось, сердце обожгло болью, и синий свет разлетелся клочьями. Рука была все еще здесь, сжимала голень.
Рывком, как чертик из табакерки, Мона села в постели и выпрямилась – сражаясь с темнотой, пытаясь смахнуть волосы с глаз.
– Что с тобой, детка?
Вторую руку положив ей на лоб, он толкнул ее назад в жаркую впадину подушки.
– Сон…
Рука все еще здесь, от этого хотелось кричать.
– У тебя есть сигаретка, Эдди?
Рука исчезла, щелчок и огонек зажигалки – он прикуривает ей сигарету; пламя на миг высвечивает его лицо. Затягивается, отдает сигарету ей. Мона быстро села, уперла подбородок в колени – армейское одеяло тут же натянулось палаткой, – ей не хочется, чтобы сейчас к ней кто-нибудь прикасался.
Предостерегающе скрипнула сломанная ножка выкопанного на свалке стула; это Эдди, откинувшись на спинку, закурил сам. «Да сломайся же, – просила Мона у пластикового стула, – опрокинь его на задницу, чтобы он пару раз мне врезал». Хорошо хоть темно и не надо смотреть на сквот. Ничего нет хуже, чем проснуться утром с дурной головой, когда слишком тошнит, чтобы пошевелиться, – а она еще забыла прилепить черный пластик на окно, так ее ломало, когда вернулась вчера. Самое поганое – это утро, когда бьют солнечные лучи, высвечивая все мелкие мерзости и нагревая воздух к появлению мух.
Никто никогда не хватал ее там, в Кливленде. Любой, кто настолько забалдел, чтобы решиться протянуть руку сквозь прутья, был уже слишком пьян, чтобы двигаться; он и дышать-то, наверное, был не в силах. И в танцзале клиенты ее никогда не лапали, разве что заранее уладив эту проблему с Эдди, и за двойную плату, но и то было скорее для видимости.
Ну да в любом случае это всегда оставалось лишь частью привычного ритуала, а потому, казалось, происходит где-то еще, вне ее жизни. И ей нравилось наблюдать за ними, когда они теряли настрой. Тут начиналось самое интересное, потому что они и вправду теряли его и становились совершенно беспомощными – ну, может, лишь на долю секунды, – но по-любому ей всегда казалось, что их тут даже и нет.
– Эдди, еще одна ночь здесь, и я просто с ума сойду.
Случалось, он бил ее и за меньшее, так что она, спрятав лицо в колени и одеяло, сжалась, ожидая удара.
– Ну конечно, – ответил он, – ты же не прочь вернуться на ферму к своим сомам? Или хочешь назад в Кливленд?
– Я просто не могу больше…
– Завтра.
– Что завтра?
– А для тебя это недостаточно скоро? Завтра вечером, частный долбаный самолет, ну как? Прямиком в Нью-Йорк. Хоть тогда ты наконец перестанешь доставать меня этим своим нытьем?
– Пожалуйста, беби, – она потянулась к нему, – мы можем поехать на поезде…
Он отшвырнул ее руку.
– У тебя дерьмо вместо мозгов.
Если продолжать жаловаться, сказать что-нибудь о сквоте, любое, он тут же решит, будто она имеет в виду, что он не справляется и все его великие сделки кончаются ничем. Он заведется, она знает, он