Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никакого наводнения нет! Врете! Посмотрите на приборы!
Он прибору больше верил, чем своим глазам. Он мне тогда напомнил Чернова в Октябрьские дни. Чернов говорил, как слепой и глухой, утративший всякую способность соображать. Народа не чувствовал, совершавшихся событий не понимал, смотрел только на пункты своей программы, по сути весь ушел в мелкую возню и самолюбивую склоку. При этом говорил красиво, звонко — оратор он был хороший.
А Ленин слушал, и во всей его позе, немножко настороженной, в каждой черточке лица, в усмешке светились энергия и сила ума точного и бесстрашного. Рыжеватый оттенок волос, лысинка, идущая от широкого, большого лба. Пиджак, галстук, чуть помятые брюки, черные ботинки — обычная, обыкновеннейшая одежда. Так вот в нескольких шагах от меня стоял человек, слова которого в начале моей фронтовой жизни показались мне фантастическими, почти несбыточными, но залегли где-то в глубине души и делали свое дело. И вот сбылось то, что он предрекал, сбылось все, что он говорил, значит — сбудется и то, чего он еще не сказал, а скажет. Конечно, великий человек, но о своем величии, о себе он и не думал. Всего себя отдавал любви к людям. Нет на свете ничего светлей, чище и выше, чем направленные на добрые дела ум и воля человеческие.
Когда я оторвал взгляд свой от Ленина, то на глаза мне попался рыхлый человек в ярко-зеленой новехонькой гимнастерке, складками висевшей на нем, в зеленых новеньких штанах, в отчищенных до блеска сапогах. Он неподвижно, как и я, стоял на своих толстых коротких ногах и, чуть наклонив голову, сбычившись, глядел на Ленина своими воловьими, чуть выкаченными глазами, и толстый нос его висел грушей. Уперся взглядом как завороженный, молчаливо и ошалело. Я узнал забытого теперь Завадье из эсеровской военной секции, с которой мы не раз сталкивались и воевали. Сейчас он и внимания не обращал на своего вождя Чернова, он весь поглощен был тем, что смотрел на Ленина. Не знаю его дальнейшей судьбы.
Ленин стоял и слушал. Усмешка становилась доброй, немножко даже заговорщицкой, когда он изредка посматривал в зал, где крестьяне в солдатских шинелях, матросских бушлатах, крестьянских тулупах шумели, прерывая оратора возгласами и криками. Похоже было, что за этим шумом ведется какой-то никому из противников не слышный, очень важный и серьезный разговор между этим бурным залом и Лениным.
Я пришел сюда с поручением к Шитникову. Он, заметив меня, вышел откуда-то, положил мне руку на плечо и повел. Я ему передал письмо.
— Слышал барина? — спросил Шитников о Чернове. — Еще барахтается… — Он покачал головой, читая письмо. — Ох и много же еще придется нам поработать! На всю жизнь хватит. Тут восстание, там сопротивление… Мы только-только вышли на большак, впереди версты и версты… На всю жизнь Ленин дал нам дела, а? Но дело хорошее, правильное. Веселое дело. Веселей, чем бегать, как мы с тобой, из Польши, да под нагайкой… Как-нибудь выдюжим, а, ваше бывшее благородие?
IX
В девятнадцатом году я командовал полком, Алешка — при мне комиссаром, Шитников — комиссар бригады. Втроем мы так шли с восемнадцатого года. Далеко от Петрограда не ушли. Оборона Петрограда. Седьмая армия. Командиром бригады — военспец, из царских офицеров, честный, в большевиках видел хоть и неожиданную и не очень понятную — но Россию. А Россия для него — все, Россия — святыня, что России хорошо, тому он подчинялся беспрекословно. Таким офицерам мы доверяли.
Моим соседом, командиром другого полка бригады, был Кандауров. Да, тот самый Кандауров, под командой которого я бежал из Польши. Низкорослый крепыш с коричнево-красным лицом, неразговорчивый и замкнутый, как прежде, но гораздо более властный, чем в свои унтерские времена, и всегда словно чем-то недовольный. Какой-то безжалостный. После боя он спрашивал только цифру потерь, в имена не вслушивался, словно не люди у него в полку, а нумера. Держался отдельно от всех, верней — над всеми, хранил свой престиж, свое новое высокое звание. Карал так жестоко, что его боялись. Боялись не столько наказания за проступок, сколько несправедливости. Уж очень он легко расправлялся не только с жизнью людей, но и с их честью, которая дороже жизни. Мог обозвать изменником и врагом и настаивать на расстреле за пустяк, достойный всего лишь дисциплинарного взыскания. Он словно гордился своей беспощадностью, утверждая себя в революции жестокостью. В нем не чувствовали человека, некоторые называли его истуканом, идолом. А по чисто военной части, как командир, он был толковым. Быстро ориентировался, распоряжения отдавал точные и проницательные. Речи держал сурово-революционные.
Комиссара своего он так устрашил, что тот не смел с ним спорить. Поддакивал. Комиссар был не из решительных, а при таком командире требовался железно идейный и морально бесстрашный человек.
Шитников поставил вопрос о том, чтобы отобрать от меня Алешу Толчина и придать его Кандаурову.
— У нас Советская власть, Красная Армия, а ему своих не жаль. Люди у нас не на страхе держатся, а на идее.
Кандауров, узнав о замысле Шитникова, смолчал. Он умел владеть собой, затаиться. Но вскоре выяснилось, что он все отлично понял и запомнил.
В ту пору в нашем полку задержали двух белых разведчиков, переодетых красноармейцами. Чутье было тогда острое, документам и знанию пароля не поверили, разглядели чужаков, нашли у них под стелькой и вшитыми в белье шифры и прочее и представили Толчину и мне пред ясные очи.
Можно было догадаться, что пробирались эти двое в наши тылы не для добрых дел. Несомненно, офицеры, матерые беляки. Один, высокий синеглазый красавец с гордо откинутой назад головой, не пожелал и слова вымолвить на допросе. Невозмутимый человек. Я следил за его пальцами, когда он скручивал козью ножку и закуривал. Нисколько пальцы не подрагивали. Как стальные. До чего же он презирал нас! Кто мы для него? Взбунтовавшаяся чернь, мразь, скот. «И в старый хлев ты будешь загнан палкой, народ, не уважающий святынь» [21], — обещала нам тогдашняя знаменитая поэтесса. А святыня для них — они сами, больше никто.
Другой пленный, пониже ростом, чернявый, тоже молчал, только зыркал злыми глазами. Но не выдержал наконец, и такая из него хлынула ненависть, что просто даже интересно было послушать. Ох, что бы он сделал с нами, если б мы попались ему в лапы! На пытки он, видно, был мастер. Таких зверей следовало уберечь от случайностей и живыми доставить в Петроград. Тут