Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Побрили меня диссиденты. Приодели. Ободрили. Ни в ком сомнения нет, что случай мой натуральный, а не мания преследования величия. Батюшка молитву вознес за меня:
— Господи, прости рабу Твоему, Петру, тяжкий грех лжи, убийства и подобострастия с пребыванием в чужой личине, не ведал, дурак, что творил, прости и помоги, Отче наш…
— Ну, пошли, — говорит Втупякин. — хамить, повторяю, не вздумай, пощупать не стремись. Она сама не слепая. Не ошибется.
— Это верно, — говорю, — я ведь узнал ее, и она должна не промахнуться, что с того, что много очень лет прошло.
Костыль сует мне новый Втупякин. Выкинутый мальчишки утащили для игр военных. Разорилось родное правительство на костыль инвалиду, калеке войны, на палку, видать, не хватило, все на космос ушло… Ладно…
Идем куда-то по коридорам. Прихожую дурдомовскую миновали… Налево. Направо… Дышу с трудом… На костыле обвисаю… Сил нет ни в ноге, ни в сердце… Тьма… Зуб на зуб не попадал бы, если б таковые имелись…
— Ну, садись, Байкин, и сиди спокойно. Воды вот попей. — Втупякин это сказал. К стулу меня подтолкнул.
Сел я. Водички попил. Валерьянка в ней была. Сижу. Жду. Сейчас, думаю, Нюшку введут, по шагам узнаю ее, помню, как летала по хате — половица не скрипнет, только ветерком тебя обдаст… Дождались свиданки. Какой я ни на есть развалюха, а все же живой человек, не мертвый, вроде Лени и Ленина… Простишь ли ты мне, жена, тех бабенок колхозных, несчастных вдов и горячих во вдовьей безысходности существ? Простишь ли грех, обрекший двух родимых людей на вечную почти разлуку?
— Кто тебя мерзостью этой напоил? — спрашивает с интересом Втупякин.
— Ленин, — отвечаю с охотой поговорить, потому что невмочь молчать в ожидании свиданки.
— Одни пили или еще кто с вами был?
— Маркс еще молодой был, но не надо меня Байки-ным называть при жене. Не называй больше.
— Не он это. Не он, — сквозь слезы выкрикнула вдруг женщина в помещении этом. — Ни ростом, ни лицом, ни фигурою не вышел… Уведите вы его, несчастного больного человека, ради бога. Сил моих нету.
— Хорошо присмотрелись, Анастасия Константиновна? — спрашивает Втупякин, а я ушами продолжаю хлопать.
— Чего уж тут смотреть… горе одно…
— Слышал, Байкин?
Я-то слышал, но не признаю Нюшкиного голоса за давностью в тридцать с лишним годочков. С мыслями собираюсь ошалелыми. Если б не химия, я бы быстрей рапорядился, не припоздал бы тогда.
— Господи. На что только в жизни не насмотришься, — говорит напротив меня женщина, и волнение такое вдруг потрясло сердце оттого, что ее это голос, ее, что сорвался я с места ей навстречу, но санитарские и втупякинские чугунные руки пригвоздили меня к месту.
— Нюшка, — ору, — Нюшка! — Но издаю, маршал, к ужасу совему, мычание, коровье мычание и ничего больше, как на поле боя после контузии и еще пару раз после белых горячек.
— Не мучьте его… уведите Христа ради… если нету у него никого, вот… денег возьмите на всякую прибавку…
— Нюшка, помнишь, как сказал я тебе, чтоб подумала выходить за сынка расстрелянного? Помнишь? — говорю это и еще что-то из знакомого нам обоим, губами шевелю с выражением, но мычание лишь безнадежное вырывается изо рта моего, напрягшегося до предела.
— Ну, пошли, Байкин, пошли, будет, успокойся, — подталкивает меня Втупякин.
— Помнишь, Нюшенька, загашник я тебе оставил — три монетки золотые, царские червонцы? — ору и понимаю, что мычу я, мычу и мычу, не могу остановиться. — Я Петька твой. Петька. Признай меня. Прогони их из комнаты… я тебе ночь нашу первую от души припомню… не уходи только… только не уходи навсегда…
— Да уведите вы, наконец, человека. Что вы мучаете его? — вскрикнула моя жена, я рванулся к ней снова, но тут подхватили меня под руки и поволокли прочь, рот затыкают, как всегда в таких случаях, чтоб не мычал. Укол какой-то прямо на ходу воткнули, гадюки, бьюсь у них в руках, вырываюсь, потом провалился в невменяемость…
…Сижу потом в курилке, курю и думаю с терзанием: как это я не учуял, что сидела она в комнате, когда мы заявились туда с Втупякиным? Как же я дал маху такого непростительного? А все сослепу. Глаза не видят — значит, никого как бы и нет рядом… С неделю лежал я в отключке. пока не очухался… Прозревать начал постепенно. но радости от этого не чую никакой. Зачем мне все это дело с жизнью на земле?
— Только, Петя, в уныние не впадай. — увещевает ласково батюшка. — Все наладится у тебя. Терпи. Выйти отсюда — твоя задача. А там через слово образуются так или иначе ваши отношения. Ты уж немало бесов одолел, от дури ленинской спасся, неужто теперь сдашься на милость сатаны? Обводи змея вокруг пальца. Мы, Петя, живучими должны быть непобедимо до самого конца, за пределом сил нас самих попросят сложить руки на груди и глаза прикрыть упрямые, не беспокойся, милок.
— Дело, — отвечаю, — говоришь, батюшка. Будь по-твоему. Но сам ты ни в коем случае химию не глотай, не то превратят… Вот диссиденты, послушались бы меня с самого начала — и не продемонстрировали бы со сцены тупость личности перед повышенцами… Хорошо еще. что вовремя спохватились. Тут главное — идиотом вылечившимся придуриваться, а быть себе на уме. Теперь я и поведу такую политику отступления перед хитрым маневром, я ведь, как ни говори, дивизию целую спас и дух победы внушил унылым вооруженным силам. Крестьянским умом ворочать надо, а не комиссарским… Хорошо как, братишки по несчастью, видеть ваши мужественные лица… спасибо вам… после Лени и Машки с врачихой не было у меня в жизни верных друзей…
— Слушай, Байкин, — говорит Втупякин, — ежели ты лечению не поддашься, то сгниешь в дурдомах как социально-опасный урод общества. Выбей усилием воли, наподобие Николая Островского, дурь из головы. Прими помощь химии и советской медицины. Партия зрение тебе вернула, подлецу, хотя и не следовало бы таким, как ты, возвращать некоторых органов чувств. Я из-за тебя диссертацию с хорошим концом никак не защищу.
— Спасибо, — говорю, — доктор, полегчало мне после свиданки значительно. Перестаю быть неизлечимым