Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В скором времени я зашел к наставнику и передал для кардинала подборку стихотворений, скатанную в свиток и перевязанную лентой. Когда мы увиделись в следующий раз, Аквавива произнес:
– Сервантес, вы должны приехать в Рим, освоить язык и заняться изучением итальянской поэзии. При моем дворе для вас всегда найдется работа.
Я понял это так, что кардиналу все-таки понравились мои стихи. Теперь это небрежное приглашение стало единственной надеждой, последним проблеском солнца на беспросветном горизонте моих жизненных обстоятельств.
Когда той осенью мы с цыганами путешествовали по зеленым долинам Южной Франции, погода благоволила нам, деревья пылали всеми оттенками охры, словно живые факелы, а медлительные вечера были напоены гулом пчел, обремененных сладкой золотой пыльцой. Мы ночевали в каштановых и дубовых лесах, напоминавших иллюстрации к пасторальным романам. Французская природа изобиловала кроликами, ежами, оленями, голубями, куропатками, фазанами, перепелками и вепрями. Женщины и дети каждый день уходили в чащу искать ягоды, кедровые орехи, яйца, улиток, грибы, травы и трюфели. Старухи оставались в лагере, приглядывали за малышней и плели кружева, превращая петли разноцветных хлопковых и льняных нитей в чудесные скатерти, которые потом становились украшением столовых в домах зажиточных испанцев.
Мы разбивали лагерь на берегах бурливых рек или стремительных узких ручьев, кишащих жирными форелями, спускались по мху к холодной воде, ловили рыбу голыми руками, а по вечерам устраивались вокруг костра. Молодые матери сидели на земле и кормили младенцев, безо всякого стыда демонстрируя мужчинам набухшие груди. Такой их обычай немало способствовал мнению о цыганах как о порочных людях. Когда на лагерь опускалась темнота, воздух наполнялся хлопками ладоней и звоном тамбуринов; откупоривались бочонки с красным вином; раскуривались трубки с ароматным табаком. Все цыгане – молодые и старые вперемешку – принимались петь и плясать, пока не валились на землю от усталости и опьянения.
Я ни на минуту не выпускал из виду те несколько золотых эскудо, что остались у меня после оплаты услуг Ножа. Устраиваясь на ночлег, я каждый раз прятал кожаный кошель в нижнее белье. Хотя, возможно, такие предосторожности были ни к чему. Маэсе Педро потрудился создать мне репутацию преступного поэта, которого разыскивают за многочисленные убийства. Когда цыгане окончательно уверовали в мое беззаконное прошлое, в таборе ко мне стали обращаться не иначе как «брат Мигель» или «Поэт». Я видел, с каким трепетом следует за мной детвора.
Путешествие только укрепило во мне тягу к цыганской жизни. Эти люди следовали зову сердца и без стеснения пили, танцевали и занимались любовью, а их верность своим обычаям и сородичам вызывала у меня искреннее восхищение. Они свободно владели испанским и могли объясниться на множестве других европейских языков, но между собой всегда общались на кало[2]. Я провел множество часов в беседах с детьми, пытаясь понять основы их речи. Так что я знал, о чем говорю, когда впоследствии писал в «Цыганочке», что «цыгане и цыганки родились на свет только для того, чтобы быть ворами: от воров они родятся, среди воров вырастают, воровскому ремеслу обучаются и под конец выходят опытными, на все ноги подкованными ворами, так что влечение к воровству и самые кражи суть как бы неотделимые от них признаки, исчезающие разве только со смертью».
В Италии я простился с приютившим меня табором, и он двинулся дальше в Карпаты, родную землю цыган. Я же с остервенением погнал лошадь в Рим, боясь, что останусь без денег прежде, чем достигну цели своего пути. Шесть дней спустя взмыленный конь провез меня через ворота Порта-дель-Пополо. Спешившись и почти ничего не видя от слез, я поцеловал колонны, отмечавшие вход в город цезарей.
Я безотлагательно направился в резиденцию кардинала Аквавивы возле Ватикана. И хотя меня покрывал толстый слой дорожной пыли, а сам я был близок к обмороку, я решительно постучал в дверь великолепной резиденции кардинала и немедленно был препровожден в его кабинет. Аквавива встретил меня широкой улыбкой, тут же рассеявшей мои самые ужасные страхи.
– Я боялся, что ваше высокопреосвященство не помнит меня, – пробормотал я, как бы извиняясь за неожиданное появление.
– Разумеется, я вас помню, Сервантес, – ответил кардинал. – Как можно забыть столь многообещающего юного поэта! Как славно, что вы меня навестили. Добро пожаловать в Рим и мой – а также ваш – дом.
Я поцеловал протянутую руку в белой перчатке. К моему великому облегчению, не было задано ни одного вопроса об обстоятельствах, побудивших меня так стремительно покинуть Испанию. Я пытался прочесть по лицу кардинала, слышал ли он о происшествии в Мадриде, когда он сбросил камень с моей души, заметив:
– Вы знаете, я просто пропадаю без секретаря, который мог бы заниматься моей испанской корреспонденцией. Как у вас с каллиграфией?
– Я не покривлю душой, если заверю ваше высокопреосвященство, что мой почерк хоть и мелок, но четок и всегда высоко оценивался наставниками. – Я едва мог поверить в свою удачу. – Полагаю, я не поставлю вас в неловкое положение и своими познаниями в орфографии.
Аквавива подозвал камердинера.
– Отнеси вещи сеньора Мигеля в гостевую комнату. – Затем он обернулся ко мне: – Сервантес, можете приступать к работе, пока вам готовят обед. Как насчет пяти золотых флоринов в месяц?
Помимо любви к поэзии, кардинал интересовался живописью, музыкой, философией, историей и, в равной мере, внутренней и внешней политикой. Он любил глубокие, занимающие ум беседы – особенно во время плотного обеда с добрым красным вином. Разговоры о религии, казалось, навевали на него скуку: он начинал зевать и стремился скорее сменить тему. И хотя я написал мало, а напечатал еще меньше, Аквавива относился ко мне с уважением, словно к состоявшемуся поэту.
В первые месяцы жизни в Риме, как только у меня выдавалась свободная от работы минута, я превращался в первооткрывателя этого прекрасного города. Словно новый пилигрим, я поклялся любить Рим со страстной нежностью, самоотверженной верностью и чистым сердцем – и вскоре совершенно подпал под его чары. Сияющие улицы и площади, по которым я бродил, ослепленный их красотой и солнцем, были пропитаны кровью христианских великомучеников, и я едва дерзал ступить на эти священные камни. В парках, улицах и переулках все еще отдавалось эхо шагов Микеланджело. Его фрески в Сикстинской капелле казались скорее творением Бога, нежели смертного. Я часами стоял, завороженный их грандиозностью, прелестью и совершенством, – и постепенно начал понимать, что значит создать произведение искусства, которое, подобно «Божественной комедии» Данте, запечатлело бы в себе все свойства человеческого духа.
В Риме не было ни единой мраморной колонны, древней растрескавшейся арки, античной гробницы, таинственной аллеи, древней стены, полуразрушенного храма, поблекшей фрески, разграбленного варварами дворца, тенистой кипарисовой рощи или площади, по ночам служившей местом свидания влюбленных, – словом, ни единого места, которое не доказывало бы бесконечную щедрость Господа к своим детям.