Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тему желанной смерти Пушкин дополнил мотивом – весьма естественным в контексте такого рода размышлений – о крайне невысокой ценности жизни:
(III, 429)
Набросок остался незавершенным, и точная датировка его не вполне ясна; наиболее вероятна – весна – осень 1835 г. Во всяком случае, он вполне соотнесен с умонастроением Пушкина в ту пору, в частности с его горькой фразой из письма к П. А. Осиповой от 26 октября 1835 г.: «Поверьте мне, дорогая госпожа Осипова, хотя жизнь – и susse Gewohnheit[30], однако в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной…» (XVI, 375–376).
В мае – июне 1835 г. Пушкин работал над небольшой медитативной поэмой «Странник» – поэтическим переложением религиозно-философской аллегории Джона Беньяна «Путь паломника». Как и в «Чудном сне», мотив ожидания близкой смерти переплетается здесь с органически близким ему мотивом – тревожным предвидением Страшного суда, причем акцентируется именно второе: странник признается встреченному юноше в охватившем его душевном смятении:
(III, 392–393)
Ср. в «Чудном сне»:
И вот что существенно: Пушкин не просто сосредоточен на мыслях о неотвратимо близкой и желанной смерти со всеми сопутствующими этому мотиву размышлениями, но ни о чем другом в то время он вообще не пишет.
По-видимому, ни о чем другом он писать и не мог…
По-видимому?
7 сентября 1835 г. поэт уезжает в Михаиловское с тем, чтобы писать, писать и писать. Осень – традиционно самое плодотворное для него время года; в псковской деревне тихо, и ничто не отвлекает от работы. Но… «Писать не начинал и не знаю, когда начну» (Наталье Николаевне, 14 сентября – XVI, 47). «…До сих пор не написал я ни строчки…» (ей же, 25 сентября – XVI, 50). «…Такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось. Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен» (Плетневу, 11 октября – XVI, 56).
«Через пень колоду…» – это о былых планах и замыслах. Апрельское же тревожное настроение обретает все новые и новые поэтические воплощения:
Отметив в себе перемены – надо думать, не особенно для него отрадные, – Пушкин не хочет о них говорить и тут же, как бы пытаясь обойти «общий закон», переходит к светлым дням десятилетней давности, когда перемены его еще не очень-то тревожили:
(III, 399)
«Вот опальный домик…», «Вот холм лесистый…» – как бы надеясь уничтожить в своем сознании десятилетний нанос времени, вспоминает Пушкин. Но бег времени неудержим: к печальной действительности – к тем переменам, которые согласно «общему закону» необратимы, – поэта возвращает вид сосен (недаром первоначально стихотворение так и называлось – «Сосны»):
И далее естественно и органично поэт переходит к собственной судьбе:
(III, 400)
«Я не припомню, чтобы когда-нибудь видела его в таком отвратительном расположении духа», – констатировала сестра поэта Ольга вскоре после его возвращения из Михайловского[31].
Вероятно, дальнейший перебор однородных фактов и нагнетание в связи с ними могильной напряженности едва ли необходимы. Пора поставить вопрос «отчего»? Ответ на него – исчерпывающий и недвусмысленный – дают произведения и письма Пушкина. Подчеркиваю: не воспоминания и домыслы современников, а сам Пушкин.
Несомненным источником того угнетенного состояния духа, в котором пребывал поэт, – может быть, точнее, одним из источников, – было ощущение творческого кризиса. Только что приведенные письма из Михайловского к жене и к Плетневу дают представление, насколько болезненно и остро сознавал этот кризис сам Пушкин. Тогда же в Михайловском он набросал три варианта стихотворного послания к тому же Плетневу (все они остались незаконченными), из которых видно, что писать так, как он писал раньше, Пушкин уже по каким-то причинам не мог и не хотел:
(III, 395)
(III, 396)
(III, 397)