chitay-knigi.com » Разная литература » Серп и крест. Сергей Булгаков и судьбы русской религиозной философии (1890–1920) - Екатерина Евтухова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 99
Перейти на страницу:
ином мире, мною утраченном[79].

Тон писем Булгакова к Гершензону, однако, подразумевает, что по крайней мере в первые два года брака семья была для него скорее источником забот, а не радостей. Почти сразу же по приезде в Берлин Нелли, как он ласково называл жену, заболела плевритом. В результате врачи заставили супругов покинуть дом на Клопшток-штрассе и переехать – сначала во Фридрихроду, затем в Оберхоф (курорты с минеральными водами, о которых Гершензон, как заметил Булгаков, и слыхом не слыхивал). Он с таким нетерпением ожидал выборов в Германии, но с горечью сообщал, что «перед глазами прошли выборы, хотя горячка избирательной агитации была уловима только по газетам, п. ч. главной частью пришлась на болезнь Нелли». К августу тон его писем стал еще более отчаянным: теперь он надеялся если не на возвращение в любимый Берлин, то хотя бы на возможность остаться в Грюневальде: «Нечего г[ово]рить, насколько это во всех отношениях неприятно и неудобно… Нечего г[ово]рить, что кроме поганых Kurgast’ов, здесь ничего нет». Бедный Булгаков даже предпринял попытку работать в лесу, где по настоянию врачей они должны были находиться в дневное время и где «не так удобно заниматься, как в комнате». Безуспешно пытаясь сохранять хорошее расположение духа в столь затруднительном положении, он утверждал: «Заниматься здесь и удобно и неудобно. Удобно потому, что нет отвлекающих впечатлений, а неудобно потому, что в этом медвежьем углу, конечно, нет библиотек». По всей видимости, Нелли не поехала с ним в Париж, город, который он возненавидел: местные газеты были забиты сплетнями и «банальностями», такими как скачки и дело Дрейфуса. С рождением дочери ситуация не улучшилась: мало напоминая гордого отца, Булгаков ограничил свои сообщения о ребенке лишь замечанием о том, что ее развитие, кажется, идет очень медленно, хотя его искренне забавляет, как она «повернулась по воззрениям в сторону отца и кричит а-ве-ве, выражая очевидно признание заслуг известного экономиста (В. В.)»[80].

Устроив жену и дочь в Москве, Булгаков провел последний этап своего европейского турне в Лондоне, который, на удивление, ему по-настоящему понравился. Здесь он собрал основную часть материала для диссертации и в целом нашел эту поездку «поучительной и освободительной». Если в Германии он чувствовал, что его мировоззрение «расползается по швам», то теперь отказ от прежних взглядов стал восприниматься в положительном ключе, поскольку он радостно «стряхнул с себя окончательно ветхого социал-демократического человека]» и откровенно признал свое стремление обратиться к социальной философии или даже к философии как таковой[81].

Между тем духовный кризис у Булгакова был связан не только с личным опытом европейской жизни или проблемами брака и семьи; для понимания изменений, произошедших в мировоззрении Булгакова в эти годы, необходимо также обратиться к культурной традиции, в которую вписываются подробности его повседневной жизни. К концу XIX века зарубежный опыт русского интеллигента составлял культурную парадигму, предполагающую богатый багаж литературных и исторических аллюзий, от Пушкина и Гоголя до Герцена, Толстого и Достоевского. Юбилейная лекция Ключевского «Евгений Онегин и его предки» состоялась в 1887 году, а «Былое и думы» Герцена увековечили явное разочарование автора в Западе в период революций 1848 года, хотя для русской публики книга по-прежнему оставалась доступной только нелегально и в лондонском издании. Реакция Булгакова на Европу вписывалась в эту традицию: его восторги и разочарования, дифирамбы Европе и одновременно национальная гордость русского человека вольно или невольно отражали и развивали опыт его литературных предшественников и современников.

В личном разочаровании и духовных исканиях Булгакова получает отражение любопытная и лишь отчасти осознаваемый им сплав идей Герцена, Толстого и Глеба Успенского. На первого из них пространно намекает сам Булгаков в первой ссылке в очерке «Душевная драма Герцена» (1902), одной из его первых работ, посвященных литературе. Европейский опыт Герцена, утверждает Булгаков, типичен как переход от «религиозной» веры в Запад к глубокому разочарованию в нем, к блужданию «в потемках неверия» и, наконец, к новой вере, на сей раз – в будущее России[82]. Такие переходы можно считать типичными для русской интеллигенции:

Увлечение Западом, доходящее до отрицания всего русского, охлаждение к Западу, не уничтожающее однако полного признания его культурной мощи, вера в будущее России и работа для этого будущего, эта история развития Герцена дает как бы схему нормального развития русской интеллигентной души, и в последовательности этих фазисов есть глубокая нравственная необходимость[83].

В любом случае, это точное и выразительное описание духовного пути самого Булгакова.

Опыт в духе Герцена у Булгакова, очевидно, соединился с образами рассказа Толстого «Люцерн», в котором описаны попытки русского путешественника (Нехлюдова), который стал неловко угощать уличного певца шампанским – в одинокой попытке противовстоять холодности и бездушности европейского бомонда. Пророссийские (уже не просто антиевропейские) элементы в сознании Булгакова начали проявляться в Париже. Он прочитал «Воскресение» и был потрясен описанием Пасхи, что было нехарактерно для него в марксистский период, а также рассказом о любви Нехлюдова и Катюши:

Относит[ельно] Воскресенья, кажется, мы разойдемся. У меня было начало складываться впечатление вроде Вашего от всех деталей (как «ямочки на руках священника» и под[обных] Leitmotiv’ов), к[ото]рыми Толстой злоупотребляет так, как нигде, и к[ото]рые положительно мешают читать и просятся быть зачеркнутыми; р[авным] обр[азом], морализирующие тенденции, к[ото]рые то здесь, то там мешают художнику. Но когда на днях прочел описание Пасхи, молодой любви Неклюдова к Катюше, так у меня дух захватило. Кто же еще во всем мире может так писать! И откуда этот старик с потухающею жизнью мог взять эту поэзию, эту свежесть?[84]

Одно особенно яркое личное впечатление Булгакова впоследствии стало символическим выражением его европейского путешествия. В начале поездки, весной 1898 года, Булгаков посетил Дрезденскую галерею Цвингер. Он честно признает, что в то время вообще ничего не понимал в искусстве, считал галерею лишь обязательной для посещения туристической достопримечательностью, но вместо этого она оказалась для него местом нового духовного озарения, перекликающегося с кавказским: перед полотном Сикстинской Мадонны убежденный марксист залился слезами и стал молиться[85]. От взгляда Мадонны, от глубины его «чистоты и прозорливой жертвенности» у него закружилась голова, «на сердце таял лед, и разрешался какой-то жизненный узел»[86].

Менее возвышенной по сравнению с Герценом или Толстым, но по крайней мере столь же важной в качестве культурного ориентира и столь же естественной для Булгакова как человека из провинции оказалась скромная персона Тяпушкина из рассказа Глеба Успенского «Выпрямила». Встреча Булгакова с «Сикстинской Мадонной» больше всего напоминает о значительно более

1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 99
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.