Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замедленно-былинная, фольклорная стилистика «Бойцов…» отсылает нас не к махновцам, а к красноармейцам. Перед нами все те же персонажи, что и в том же году написанной «Смерти командира». Но теперь иконно предстоящие, плохо экипированные бойцы, девушка-боец в красной шапочке и командир на лошади даны в ситуации, словно бы предшествующей трагическому событию, в момент какого-то важного жизненного раздумья, сосредоточенной тишины.
Вообще многие мотивы из серии «Гражданская война» так и просятся в народную «балладу» («Прощание», 1932, «Встреча», 1938). И каждую из этих ситуаций Саша Тышлер мог внутренне прочувствовать, как, положим, в работе «Юные красноармейцы читают газету» (серия «Гражданская война», 1936). Этот «бытовой» эпизод, изображенный в планетарно-космическом ключе (огромное небо, кусочек земли и сгрудившиеся на нем красноармейцы на фоне крыльев мельницы — «судьбы»), — явно воскрешал в памяти художника момент, когда он на фронте случайно прочел в газете о гибели собственного брата…
Но вернемся к середине 1920-х годов — «расстрельному» циклу. Что это было? Конечно, воспоминания о Гражданской войне. Конечно, тоска по убитым братьям. Но почему это так «взорвалось» в 1925-м? Были, очевидно, и еще какие-то причины. В записях бесед с мужем Флора Сыркина упоминает какой-то бурный тышлеровский роман 1920-х годов с Натальей Глан, — актрисой, авангардным балетмейстером, первой женой кинорежиссера Бориса Барнета. Возможно, этот роман, едва ли «удачный» (оба были несвободны), обострил и взвинтил тышлеровские чувства. Да и сама эпоха, пусть еще и не полностью развернувшегося террора, таила чудовищные угрозы и опасности.
Но было, очевидно, и еще нечто «бытийное», некий «космический ужас», витающий над всеми этими расстрелами и бойнями, тот самый «арзамасский ужас», испытанный некогда Львом Толстым в отдалении от своего семейства, своего гнезда. Такого рода «страхи» накатывали и на Осипа Мандельштама в Армении. Думаю, что причиной самоубийства Маяковского, с которым Тышлер был дружен, оказалась не только разбитая «любовная лодка», не только «страх ареста» и разочарование во всем, — но целый комплекс аналогичных иррациональных причин. Остановить и спасти Маяковского в «пиковый момент» могла только любимая и любящая Лиля Брик. Но она-то как раз отсутствовала! Была за границей с мужем[78].
Тышлеру повезло больше — рядом оказалась любящая Настя. А пока что Саша Тышлер в таких «растерзанных чувствах», что рисует несколько автопортретов, скорее всего впервые показанных на выставке в 2009 году. Это гуаши «рокового» 1925 года.
Начнем с того, что Тышлер к автопортретам ни прежде, ни потом не обращался, его творчество не основано на «самоанализе», «рефлексии». Это обычно взрыв «целостных интуиций» и снов. Впоследствии ему не понравится козинцевский «Гамлет», где Гамлет — аналитик, мыслитель. У самого Тышлера в работах 1954 года, так и не реализованных на театре, — Гамлет пылок, хорош собой, изящен, благороден. Это скорее Ромео или даже Меркуцио. Таким молодой Тышлер, видимо, себя ощущал! Хотел ощущать! Но вот в автопортретных гуашах какая-то безумная голова с взлохмаченными, дыбом вставшими волосами и лицом в разноцветных «подтеках» краски — красно-желто-синих, с преобладанием красного — «кровавого», напряженного, безумного…
Таков наиболее «впечатляющий» автопортрет, но и остальные не менее «безумны», причем желтоватый, светлый, безмятежный фон контрастирует с этим «безумным», погруженным в пучину жизненного хаоса персонажем.
Саша Тышлер и тут не «анализирует», он «констатирует», глядя на себя как бы со стороны. Этот автопортрет поразительно перекликается с одной из выразительнейших и наиболее страшных работ 1925 года — рисунком «Бойня», где художник, отбросив всякую иронию, отождествляет себя с убиваемым быком. Вспомним, как Александр Лабас сравнивал Тышлера с «молодым бычком» — все же глаз художника! Но тут не резвящийся, сильный и веселый бычок, а несчастное животное, которое оказалось на бойне.
Есть поразительный рассказ зрелого Тышлера о том, как он когда-то в молодости вдруг побежал на другой конец города, чтобы увидеть бойню. Рассказ этот, необычайной силы и достоверности, записал Григорий Анисимов: «Я подошел к длинному-длинному каменному зданию. Там понуро, с опущенными головами стояли быки. Они покорно ждали своей очереди, словно наперед зная свою горькую участь. Стояли быки тихо. Они чувствовали недоброе. Им положили много еды, но они к ней совершенно не прикасались. Никто из них ничего не ел. Вскоре вернулись убойщики, и работа началась. Очередного быка привязывали веревками за голову и начинали тянуть в каменный сарай. Бык идти не хотел. Тогда его сильно били палками по заду. Он стоял. И вдруг решался. В эту минуту он был похож на человека, который идет на верную смерть. Они правы! Надо идти, деваться некуда. И бык входил в здание»[79].
В рисунке тушью молодой Тышлер пытается «изжить» навалившийся кошмар, изображая его с редкостной «садистической» дотошностью, даже сгущая все зловещие детали. Сам «побег» на бойню — следствие «амока», крайней степени смятения. Мощное животное — бык тут не «на равных» борется с тореадором, а привязан к столбу, опустив рогатую голову и раскрыв пасть, словно в крике.
Пабло Пикассо тоже отождествлялся со своим человеко-быком, Минотавром, но это было сильное, злое и чувственное существо, некий «сверхчеловек». У Тышлера совсем не так. Сцена убийства быка воспринята как преступное и гнусное деяние, а не как нечто «само собой разумеющееся», привычное в человеческом обиходе. Тут есть мотив толстовского «остранения» ситуации, космического «ужаса». Один живодер, увешанный ножами, схватил быка за хвост, а другой рукой — спокойно подносит ко рту папироску. Второй, с огромной, дегенеративной челюстью, с силой занес над шеей быка кинжал. Двое других мастеров «убойного дела», тоже увешанные ножами, невозмутимо ждут своей очереди, чтобы разделать тушу. Мертвая голова предыдущего быка лежит под их ногами. А в проеме двери, «на воле», ожидают своей участи еще двое. Дверь не выводит из «ада», а ведет в него. Убийство быка Тышлер рисует как подлое преступление, и это тем более страшно, что художник внутренне отождествился с быком.
В сцене есть что-то кафкианское, затягивающее, как, впрочем, и в ряде работ «Махновщины», таких, как «Гуляй-поле». Безвинные безоружные жертвы (животные, женщины) оказываются в ситуации кровавого абсурда. В 1924 году в Москве прошла выставка немецких художников — экспрессионистов. Не знаю, повлияли ли они на Тышлера, но тут он достигает своего порога «запредельности» и в дальнейшем таких сильных эмоциональных взрывов будет избегать.
В «Бойне» словно бы воспроизведена реальность последнего круга ада (будущих нацистских газовых камер!), увиденная и пережитая как событие собственной судьбы.
И Саша Тышлер, и Осип Мандельштам были «веселыми» и «добрыми» людьми. Оба пели «простые песенки».
Но в стране, в мире, в воздухе, в подкорке собственного сознания возникло нечто такое, что могло не дать им допеть этих «простых песенок».