Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ Николая Павловича-начальника будет не полон без рассмотрения его взаимоотношений со знаменитым в своё время профессором Константином Ивановичем Арсеньевым. В 1821 году этот известный своим либерализмом преподаватель будет вместе с несколькими коллегами изгнан из Санкт-Петербургского университета «пламенным консерватором» Дмитрием Павловичем Руничем, управляющим учебным округом. Тридцатидвухлетний Арсеньев был обвинён в «неверии», «зловредности», «нарушении нравственности», «призывах к революции» и «разглашении государственной тайны». Эта «университетская история» нашумела настолько, что дошла до Комитета министров. Николай же не только оставил Арсеньева преподавать в подведомственном ему Инженерном училище, но и успокоил при встрече: «Что с тобой, Арсеньев? За что на тебя такое гонение? Мы тебя знали чистым и честным. Будь спокоен, ты у нас останешься и ничего не потеряешь»[98]. Вскоре Арсеньев получил место профессора истории в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров — заведении, устроенном Николаем Павловичем. Рунича же Николай при встрече иронически «благодарил» за изгнание хорошего педагога, который теперь сможет посвятить всё своё время Инженерному училищу, и «просил выгнать из университета ещё несколько человек подобных, чтобы у себя с пользою употребить их на службу»[99].
Жизненная философия Николая того периода достаточно проста: безусловное и нелицемерное служение ради спокойствия и порядка. Он так и писал: «Я взираю на целую жизнь человека как на службу, ибо всякий из нас служит, многие, конечно, только страстям своим, а им-то и не должен служить солдат, даже своим наклонностям. Почему на всех языках говорится: богослужение? Это не случайность, а вещь, имеющая глубокое значение. Ибо человек обязан всецело, нелицемерно и безусловно служить своему Богу. Отправляет ли каждый свою только службу, выпадающую ему на долю — и везде царствуют спокойствие и порядок, и если бы было по-моему, то воистину не должно было бы быть в мире ни беспорядка, ни нетерпения никакой притязательности»[100].
В служебных заботах и домашних радостях прошла для Николая первая половина 1820-х годов. Накануне 1825 года великий князь не ждал больших перемен в жизни, хотя в написанном тогда письме императору Александру I сквозила его неудовлетворённость сложившимся положением: «Несмотря на всю радость, которую я испытываю оттого, что нахожусь подле той, которая составляет счастье моей жизни, сознание моей бесполезности и отсутствие всяких служебных обязанностей составляют для меня предмет невыносимой муки; в особенности меня подавляет мысль, что я решительно не могу представить себе ясно продолжительности моей бездеятельности»[101].
А между тем «продолжительность бездеятельности» уже была отмерена. Почти два года, с лета 1823-го, лежали в четырёх надежных местах — в алтаре Успенского собора в Москве, в Государственном совете, Сенате и Синоде в Петербурге — запечатанные конверты, на которых было написано рукой самого императора: «В случае моей кончины открыть… прежде всякого другого действия»[102]. В конвертах хранился манифест об отречении Константина и переходе престола к Николаю Павловичу.
Завеса тайны была настолько плотной, что сам великий князь знал о существовании «какого-то акта отречения» только из иногда делаемых вскользь упоминаний матушки Марии Фёдоровны. По словам составлявшего манифест архиепископа Филарета, «как бы во гробе хранилась погребённой царская тайна».
Император Александр не торопился обнародовать эти важнейшие документы — это означало придавать им официальный статус. Когда же один из самых доверенных подданных царя, князь Александр Николаевич Голицын, просил его об этом, император тихо, но уверенно отвечал, указывая рукой на небо: «Положимся на Бога: Он устроит всё лучше нас, слабых смертных».
Так что Николаю казалось, что главными событиями года станут для него повышение по службе до начальника 2-й гвардейской дивизии и рождение 12 июня дочери Александры. Служба шла своим чередом. Дела Корпуса инженеров заносили великого князя даже в Бобруйск, где он инспектировал крепость, принимал вновь возведённые укрепления, учил солдат ружейным приёмам, а барабанщикам показывал, как надо барабанить.
Обычный день Николая, день рядовой, но далеко не праздный, отражён в его записной книжке. Например, в четверг, 23 апреля, он встаёт в половине девятого, почти сразу принимается за работу, рассылает ординарцев, едет в манеж, устраивает смотр гвардейским егерям, присутствует при смене караула, едет к Марии Фёдоровне, возвращается в манеж, учит подчинённых ему конных пионеров обращаться с понтоном, потом снова занимается с егерями; обедает в кругу семьи, после обеда работает у себя в Аничковом, распивает чаи с родственниками, занимается детьми (первенцу Саше — особое внимание!) до ужина и после, наконец, отправляется в Петергоф в дорожной коляске и до поздней ночи проводит время с офицерами и служащими[103].
Среди дневниковых записей встречается, казалось бы, заурядная от 7 августа 1825 года: «L'ange nous a dit l'imperatrice va passer l'hiver a Taganrog», то есть: «Наш Ангел предложил императрице провести зиму в Таганроге»… Ангел — это старший брат Александр.
В ночь выезда Александра I в Таганрог, 1 сентября, над Царским Селом «видна была комета тёмная, лучи коей простирались вверх на большое пространство». Император спросил своего бессменного кучера Илью Байкова:
— Видел ли ты комету?
— Видел, государь, — отвечал тот.
— Знаешь, что она предвещает? Бедствие и горести… Так Богу угодно.
Когда-то шекспировская Кальпурния говорила Цезарю: «В день смерти нищих не горят кометы, лишь смерть царей огнём вещает небо» («Юлий Цезарь»). Действительно, смерть Цезаря была отмечена сиявшей в небе «хвостатой звездой». А в 1821 году, незадолго до кончины Наполеона, небесная скиталица повисла над островом Святой Елены. (Заметим в скобках, что комета 1825 года — «комета Энке» — снова загорится в небе в 1855 году.)
Поздней осенью в Петербург пришла тревожная весть из Таганрога: государь при смерти и надежды на выздоровление невелики.