Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще одним любимым занятием (как и у Байрона) была стрельба из пистолета в цель — у погреба за банькой. Дни за днями тянулись однообразно.
В Михайловском Пушкин ходил «по-народному» — в красной рубахе, подпоясанной кушаком, и с белой соломенной шляпой на голове. Ногти у него всегда были длинные, бакенбарды можно было принять за бороду. В таком «славянофильском» виде он появлялся на ярмарке у стен Святогорского монастыря, где всегда обращал на себя внимание.
В беловой рукописи уже упомянутой четвертой главы «Евгения Онегина» находится строфа, впоследствии выпущенная при печати:
Хозяйственными заботами Пушкин себя не обременял, передоверив их няне Арине Родионовне и управляющему Михаилу Калашникову. По позднейшим воспоминаниям престарелых дворовых Михайловского он «в свое домашнее хозяйство не входил никогда, как будто это не его дело и не он хозяин… Ему было все равно, где находились его крепостные и дворовые крестьяне — на его работе или у себя в деревне»[36]. Именно тогда старушка няня стала для поэта «доброй подругой бедной юности». Он писал своему одесскому знакомцу Д. М. Шварцу 9 декабря 1824 года: «Уединение мое совершенно — праздность торжественна. Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством и то вижу его довольно редко — целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны… она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно»[37].
Упомянутое единственное семейство, с которым Пушкин поддерживал близкие отношения, были Осиповы-Вульф из соседнего Тригорского. Оно состояло из недавно овдовевшей матери Прасковьи Александровны Осиповой (рожд. Вындомской, в первом браке Вульф) и восьми детей. Сама П. А. Осипова была в отдаленном родстве с матерью поэта; в то время ей было 43 года. Дети от брака с Осиповым были малолетними, и их можно не принимать во внимание. Помимо умной сердечной матери искренними друзьями Пушкина стали Алексей Вульф — студент Дерптского университета — и старшие дочери: Анна и Евпраксия. Они представляли собой противоположные женские типы, подобно Татьяне и Ольге Лариным. Анна была глубокой натурой, способной на самоотверженную любовь; образованная и остроумная, в разговоре она в первое время часто ставила в тупик поэта, также отличавшегося едким языком. Наоборот, Евпраксия была внешне легкомысленна, всегда весела и естественным образом становилась центром общества молодежи; этому способствовало и то, что она была хорошей музыкантшей, разыгрывавшей привезенные Пушкиным ноты Россини, и, кроме того, великолепно готовила жженку. Алексей (кажется, без больших оснований) считал себя прототипом Ленского. Прасковья Александровна чутко понимала душевное состояние Пушкина. В письме Жуковскому она обмолвилась, что Псковская губерния, по сути дела, ничем не лучше Сибири. Не удивительно, что изгнанник вскоре стал проводить в Тригорском все дни.
Главным трудом михайловского изгнанника стала трагедия «Борис Годунов». Ее замысел возник у поэта «на городище Воронич» в самом конце 1824 года после чтения только что вышедших X и XI томов «Истории государства Российского» Карамзина. Впоследствии Пушкин вспоминал: «Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец, одобрения малого числа людей избранных». Работа над «Борисом Годуновым» продолжалась весь 1825 год; последняя точка была поставлена 7 ноября.
Посетители в Михайловском были редки. Первым приехал проведать своего лучшего лицейского друга И. И. Пущин в январе 1825 года. Он провел в Михайловском всего один день, но этот день навсегда запомнился им обоим до мельчайших подробностей. Он описан Пущиным в знаменитых «Записках о Пушкине».
Пущин решил завернуть в Михайловское по пути из Москвы в Петербург, куда он собирался к родным на Рождество. Перед отъездом на вечере у московского главнокомандующего Д. В. Голицына он обмолвился о своем намерении А. И. Тургеневу, и тот стал всячески его отговаривать, поскольку Пушкин находится под двойным надзором — и полицейским и духовным. Почти те же самые слова услышал Пущин и от дяди-поэта В. Л. Пушкина, к которому заехал проститься. Но и А. И. Тургенев и В. Л. Пушкин, видя твердость его намерения, по окончании разговора со слезами на глазах попросили передать поэту дружеский привет и ободрение.
Пущин привез с собой рукопись комедии Грибоедова «Горе от ума», бывшей тогда новинкой. Чтение ее было прервано приездом игумена Святогорского монастыря Ионы, решившего проверить, что за посетитель у Пушкина в Михайловском. После чаепития с ромом (до которого священник был большим охотником) он уехал, извинившись за то, что своим вторжением прервал беседу друзей. После этого Пушкин стал читать «Цыган». Пущин не скрывал, что вступил в тайное общество, но поэт не стал расспрашивать подробности, понимая, что это слишком опасная тема.
В апреле несколько дней в Михайловском гостил Дельвиг. Приезд друга совпал с работой Пушкина над первым изданием своих стихотворений — и это еще больше его обрадовало. Пушкин высоко ценил художественный вкус Дельвига, его чувство русского языка и постоянно советовался с ним. Обычно утро проходило в поэтических дебатах, после чего друзья отправлялись в Тригорское. В письме брату Льву Пушкин писал 23 апреля: «Как я был рад баронову приезду. Он очень мил! Наши барышни все в него влюбились — а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле, восхищаясь Чигиринским старостою. Приказывает тебе кланяться, мысленно тебя целуя 100 раз, желает тебе 1000 хороших вещей (например, устриц)»[38]. Под «Чигиринским старостой» имеется в виду только что напечатанный в «Полярной «Звезде»» отрывок из поэмы Рылеева «Наливайко».
Еще одним лицейским другом, с которым Пушкину посчастливилось свидеться, был Горчаков. Он уже сделал первые шаги на своей блестящей дипломатической карьере. Горчаков только что вернулся из Англии и по пути заехал в имение своего дяди Пещурова село Лямоново. Пушкин, узнав об этом, сразу же помчался в Лямоново, где провел целый день. Свидание с Горчаковым оставило у него смутное впечатление. 15 сентября он писал Вяземскому: «Горчаков мне живо напомнил Лицей, кажется, он не переменился во многом — хоть и созрел и, следственно, подсох»[39]. Через несколько дней он пишет ему же: «Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием: первое все-таки лучше. От нечего делать я прочел ему несколько сцен из моей комедии, попроси его не говорить об них, не то об ней заговорят, а она мне опротивит, как мои «Цыганы», которых я не могу докончить по сей причине»[40].