Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сан-Фернандо стоит на берегу моря. Я решил перебраться в окруженный водой Кадис, связанный с материком длиннющей дамбой. Я ступил на нее под вечер. Впереди высились соляные пирамиды солончаков Сан-Фернандо, и дальше, в море, на фоне заката вырисовывался город куполов и минаретов: на краю западной земли я внезапно узрел синтетический образ Востока. Впервые в жизни вещи заслонили от меня человека. Я позабыл Стилитано.
Чтобы не умереть с голоду, я шел спозаранку в порт, где рыбаки обычно выбрасывают из лодок немного рыбы, выловленной ночью. Всем нищим известен этот обычай.
Вместо того чтобы варить ее на костре, как в Малаге вместе с другими босяками, я удалялся в одиночестве к скалам, обращенным к Порто-Реале. Когда моя рыба была готова, всходило солнце. Почти всегда я ел ее без хлеба и соли. Стоя, лежа или сидя на скалах, на восточной окраине острова, лицом к берегу, я был первым, кого освещал и согревал первый луч. Он был первым проблеском жизни. Я собирал рыбу на пристанях еще в темноте, в темноте я приходил к своим скалам. Восход солнца ошеломлял меня. Я поклонялся солнцу. Между нами возникала близость заговорщиков. Разумеется, я почитал его, обходясь без сложных обрядов; мне и в голову не пришло бы подражать первобытным людям, но я знаю, что это светило стало моим богом. Оно поднималось, описывало дугу и завершало ее в моем теле. Если даже я лицезрел его на небе, отданном астрономам, оно было лишь дерзкой проекцией заключенного во мне светила. Возможно, я даже смутно путал его с исчезнувшим Стилитано.
Таким образом, я даю вам представление о характере моего восприятия. Природа потрясала меня. Моя любовь к Стилитано, его оглушительное вторжение в мою убогую жизнь и Бог весть что еще бросили меня на произвол стихий. Стихии жестоки. Чтобы приручить их, я решил вобрать их в себя. Я не закрывал больше глаз на их жестокость, напротив, я приветствовал ее и потакал им в этом.
Поскольку такая процедура не могла удасться с помощью диалектики, я обратился к магии, то есть намеренной предрасположенности, интуитивному согласию с природой. Язык потерял для меня всякий смысл. Именно тогда предметы и обстоятельства, в которых, как пчелиное жало, все же таилась заноза гордости, стали мне по-матерински родными. (По-матерински, то бишь теми, сущностью которых является женственность. Упоминая об этом, я нисколько не намекаю на нечто из области маздакизма, а лишь уточняю, что мое восприятие предписывало мне видеть вокруг женский порядок вещей. Оно имело на это право, поскольку ему удалось приобрести некоторые мужские свойства: твердость, жестокость и равнодушие.)
Если я попытаюсь при помощи слов воссоздать мое тогдашнее поведение, читатель, как и я сам, не клюнет на эту удочку. Мы знаем, что наш язык неспособен воспроизвести даже отражение ушедших в небытие диковинных состояний. То же самое произошло бы с этим дневником, если бы я попытался сделать его свидетелем того, каким я был. Я уточняю, что он информирует лишь о том, каков я сегодня. Это не поиски прошедшего времени, а произведение искусства, темой и поводом которого служит моя прежняя жизнь. Этот дневник станет настоящим, зафиксированным с помощью прошлого, а не наоборот. Итак, да будет вам известно, что факты таковы, какими я их описываю, а вот толкование — это итог того, чем я стал.
Ночами я гулял по городу. Я спал, приткнувшись к стене, чтобы укрыться от ветра. Я мечтал о Танжере, близость которого и слава приюта предателей пьянили меня. Дабы забыть о своей нищете, я измышлял коварнейшие измены и совершил бы их без содрогания сердца. Сегодня я знаю, что с Францией меня связывает лишь любовь к ее языку, но тогда!..
Моя тяга к измене проявит себя на допросе в связи с арестом Стилитано.
Ради наживы, спрашивал я себя, и под угрозой насилия должен ли я выдавать Стилитано? Он все еще мне дорог, и я отвечу «нет», но должен ли я выдавать Пепе, убившего игрока в вист на Параллельо?
Быть может, хотя и ценой какого стыда, я смирился бы с прогнившей изнанкой моей души, поскольку она издавала бы запах, от которого люди зажимают носы. Так, читатель, возможно, вспомнит, что мой опыт нищего и проститутки стал для меня школой, где я научился использовать мерзости и даже находить удовольствие в своем пристрастии к ним. Я поступил так же (будучи силен в умении извлекать выгоду из стыда) со своей душой, изуродованной изменой. Судьбе было угодно, чтобы этот вопрос встал передо мной в ту пору, когда молодой лейтенант с военного корабля был приговорен к смертной казни трибуналом в Тулоне. Он выдал врагу то ли чертежи орудий, то ли карту военного порта, то ли план какого-то корабля. Я говорю не об измене, из-за которой была бы проиграна легкая ирреальная морская баталия, раздувающая крылья парусных шхун, а о разгроме в бою стальных чудовищ; в них была вложена гордость уже не наивного, а делового народа, подкрепленная искусными расчетами инженеров. Одним словом, речь шла о современной измене. Газета, в которой сообщались эти факты (я наткнулся на нее в Кадисе), комментировала (разумеется, глупо, ибо что она могла об этом знать!): «…из любви к измене!»
Статью сопровождала фотография молодого, очень красивого офицера. Я влюбился в этот снимок и с тех пор всегда ношу его при себе. Опасности подогревают любовь, и в глубине души я предложил ссыльному разделить его участь. Морской трибунал, стоявший на этом пути, облегчал мое продвижение к человеку, к которому я приближался тяжелой поступью, но во весь дух. Его звали Марк Обер. Я отправлюсь в Танжер, говорил я себе, и, возможно, меня призовут в ряды предателей, и я стану одним из них.
Из Кадиса я перебрался в Уэльву. Изгнанный оттуда городской охраной, я вернулся в Херес, а потом по берегу моря и в Аликанте. Я странствовал в одиночку. Порой я встречал или обгонял другого бродягу. Даже не присев на груду камней, мы говорили друг другу, в какой деревне лучше всего относятся к нищим, какой алькальд человечнее других, и продолжали свой скорбный путь. Высмеивая наши котомки, люди тогда говорили: «Он вышел на охоту с холщовым ружьем». Я был совершенно один. Я смиренно брел по обочинам дорог, вдоль кюветов, седая пыль которых припорашивала мои ноги. В результате кораблекрушения и всех мировых напастей, ввергнувших меня в океан отчаяния, мне еще была ведома кроткая радость от возможности зацепиться за ужасную могучую ветвь какого-нибудь нефа. Будучи сильнее всех течений на свете, эта соломинка была более определенной, утешительной и более достойной моего последнего вздоха, чем все ваши материи. К вечеру мои ноги потели, стало быть, летними вечерами я утопал в грязи. От солнца моя голова становилась пустой и наливалась свинцом, заменявшим мне мозг. Прекрасная Андалузия была бесплодной и жаркой. Я исходил ее из конца в конец. В ту пору я не ведал усталости. Я тащил на себе такое бремя невзгод, что вся моя жизнь, я считал, пройдет в скитаниях. Из мелочи, разнообразящей жизнь, бродяжничество превратилось в реальность. Я не знаю, о чем я тогда размышлял, но помню, что вверил все свои тяготы Богу. В одиночестве, вдали от людей, я преисполнился благочестия и любви.
Я так отдалился от них, должно быть, говорил я ему, что уже не надеюсь вернуться. Лучше уж мне оторваться от них совсем. Тогда между нами почти не останется связей, и, если их презрению я противопоставлю свою любовь, порвется последняя нить.