Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На третьем этапе появилась куда более изощренная идея рассматривать автохтонов (которых теперь окрестили незападными народами) как носителей сложных культур, которые посредством своих категорий устанавливают соответствия между природным и социальным порядком. Утверждалось, что нет ничего, что происходило бы с их мироустройством и не происходило бы с людьми и наоборот. Нет такой классификации животных и растений, которые не отражались бы в социальном порядке; нет такой классификации внутри общества, которая не отражалась бы на разделении природных существ. Но достаточно быстро антропологи, становясь все более проницательными, заметили, что эта идея является доказательством невыносимого этноцентризма, потому что она предписывает упразднение одного различия, которое совершенно не интересовало тех, кого они изучали. Утверждая, что другие культуры искали «соответствия» между природным и социальным порядком, антропологи все еще предполагали, что это разделение было само собой разумеющимся и в определенном смысле заключалось в самой природе вещей. Тогда как другие культуры не смешивали естественный и социальный порядок, им было неизвестно само это различие. Игнорировать его – совсем не то же самое, что принимать две различные совокупности за единое целое, и в еще меньшей степени – «снять» его.
Этой антропологии, которая, наконец, стала симметричной и монистской, другие культуры причиняют теперь куда больше беспокойства: они используют принципы категоризации, которые помещают в одну категорию или, как мы выражаемся, в один коллектив существа, которые мы, жители Запада, непременно разделяем, или, скорее, пока мы считаем, что для управления нашим коллективом необходимы две палаты, большинство других культур уверенно отказываются от этой двойственности. Мы больше не можем определять их как другие культуры, у которых есть определенная точка зрения на одну-единственную природу, к которой только «мы» имеем доступ; теперь, разумеется, становится невозможным отделять одни культуры от других на основании принципа универсальной природы. Не существует ничего, кроме природ-культур, или коллективов, которые, как мы увидим в пятой главе, пытаются понять, что между ними может быть общего. Теперь, как мы видим, перспектива изменилась: дикари больше не кажутся нам иными, потому что они смешивают то, что ни в коем случае нельзя смешивать, а именно «вещи» и «людей»; это мы, обитатели Запада, до сих пор странным образом жили в убеждении, что необходимо четко разделять два коллектива, скроенных по совершенно разным лекалам: «вещи» с одной стороны и «людей» – с другой (52).
Ощущение инаковости, которое вызывает другая культура, представляет интерес только в том случае, если она заставляет задуматься над инаковостью в своей собственной, в противном случае она сводится к экзотизму и ориентализму. Чтобы не впасть в ступор от извращенного удовольствия, которое доставляют отличия, необходимо как можно скорее создать общее поле, в котором удивление уступит место цветущей сложности решений. Сочетая последние открытия в области сравнительной антропологии с открытиями в политической экологии и социологии наук, мы получим возможность совершенно избавиться от двух экзотических и вполне симметричных убеждений: что нужно верить жителям Запада, якобы оторванным от природы и забывшим уроки других культур и живущим в мире действенных, рентабельных и объективных вещей, а также что другие культуры слишком долго жили в условиях слияния природного и социального порядков, поэтому им нужно принять вещи такими, какие они есть, чтобы перейти наконец к модерну.
Современный мир, о принадлежности которому иногда сожалеют жители Запада, настаивая при этом, что все остальные должны к ним присоединиться, не соответствует своему описанию, потому что в нем совершенно отсутствует природа. Ни для одних, ни для других природа не играет существенной роли. Для жителей Запада по той причине, что она насквозь пронизана политикой, для всех остальных потому, что они никогда ею не пользовались, чтобы отдельно разместить половину своего коллектива. Белые ни ближе к природе, потому что они, и только они, благодаря Науке наконец поняли принципы ее функционирования, ни дальше от нее, потому что они утратили древний секрет жизни в гармонии с ней; «другие» не приблизятся к природе, потому что они никогда не отделяли ее от своего коллектива, и дальше от природы вещей, потому что смешивали их с потребностями своего социального порядка. Ни те ни другие не удаляются и не приближаются к природе. Природа играла лишь временную роль в политических отношениях Запада с самим собой и с другими культурами. Но со временем она ее утратила благодаря политической экологии, которая, наконец, была переосмыслена для нужд экологического активизма. К тому же если мы отменяем природу, то больше нет никаких «нас» и «других». Экзотический яд мгновенно испаряется. Едва мы оторвемся от масштабной политической диорамы «той самой» природы, нам останутся самые банальные ассоциации множества людей и нелюдéй, ожидающих объединения за счет работы коллектива, который должен уточнить ресурсы, концепты и учреждения, необходимые всем народам, возможно призванным жить на земле, ставшей общей для всех благодаря долгой объединительной работе.
Теперь все зависит о того, как мы оцениваем эту объединительную работу. Одно из двух: или эта работа уже завершена, или ее только предстоит проделать. Придет ли ей на смену (политическая) эпистемология или Naturpolitik, она будет уверена в том, что эта работа под эгидой природы уже в основном завершена; тогда как политическая экология, с нашей точки зрения, уверена в том, что она едва началась. Чтобы принять участие в формировании политических учреждений, приспособленных к исследованию этого общего мира и этой «общей земли», антропология должна стать экспериментальной•. Что за политический выбор стоит перед ней? Сохранит ли она навсегда мультикультурализм в сочетании с единой природой, которую она неумышленно сделала своей философией?
Начиная с XVII века общим местом было различение первичных качеств•, которые присущи вещам независимо от нашего знания, и того, что называли вторичными качествами• или формой, в которой они доступны сознанию. Когда мы говорим об атомах, о частицах, о генах, о фотонах, мы обозначаем первичные качества, основательным образом обустраивая вселенную. Когда мы говорим о цветах, запахах, световых потоках, мы обозначаем вторичные качества. На первый взгляд нет ничего безобиднее подобного разделения. Однако стоит лишь немного видоизменить его, чтобы обнаружить политический заговор, которому оно негласно потворствует. На самом деле, первичные качества составляют общий мир, который мы все разделяем. Мы все одинаково состоим из генов и нейронов, белков и гормонов, из вакуума и энергии. Вторичные же качества, напротив, привносят различия, так как относятся к особенностям нашей психики, наших языков, наших культур и парадигм. Следовательно, если мы определим политику• не как стремление к власти в отдельно взятой Пещере, а как постепенное построение общего мира•, в котором мы живем, то сразу поймем, что разделение на первичные и вторичные качества завершает основную часть политической работы. Когда мы окажемся в достаточно обустроенной вселенной, то сразу поймем, что у нас общего и что удерживает нас вместе. Остается то, что нас различает, или вторичные качества, в которых, однако, нет ничего существенного, так как их сущности находятся где-то в другом месте, оставаясь недоступными в виде незримых первичных качеств (53).