Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле, расставаясь с природой, мы оставляем в неприкосновенности два наиболее важных ее элемента: множество нелюдéй и тайну принципа их ассоциаций. Термин «представительство» потребуется нам в последующих главах для обозначения новой задачи политической экологии, но мы надеемся, что нам удалось устранить двусмысленность, которая столь долго ассоциировалась с гуманитарными науками. Мы полагаем, что у них есть занятия поинтереснее доказательства существования «культурных фильтров, через которые» человек должен пройти, «чтобы понять природную реальность, какова она есть на самом деле». Отказываясь от помощи, которую нам якобы оказывали гуманитарные науки, политическая экология освобождает их для выполнения других задач, обозначая новые, куда более продуктивные направления поиска (46). Речь нужно вести о плюриверсуме или о космосе, который предстоит создать, а никак не о тенях, спроецированных на стены Пещеры.
Политическая экология лишает драматизма извечный конфликт природы и социального порядка. Если из этого урока сложно извлечь мораль, то совсем не потому, что, как до сих пор думают некоторые теоретики, она должна была изобрести новые формы слияния, гармонии и любви между человеком и природой, а потому, что она совершенно секуляризовала двойной вопрос политики, двойной конфликт лояльности между властью природы и властью общества. У нас нет ни малейшего представления о том, на что были бы похожи вещи сами по себе, если бы они не были вовлечены в битву за натурализацию. На что были бы похожи те, кого мы называем нелюдьми́•, если бы они не облачались в форму объектов и не маршировали бы строем для покорения субъектов? На что были бы похожи люди, если бы они не рядились партизанами, храбро сражающимися против тирании объектов? Потому что если мы хотим в оставшейся части этой книги наметить контуры новых демократических учреждений, то, начиная с этого момента, мы должны иметь в своем распоряжении множество ассоциаций людей и нелюдéй, притом что их собирание как раз и является задачей коллектива. В отсутствие концептуальных учреждений и форм жизни, которые могли бы послужить альтернативой Конституции модерна, мы всякий раз, сами того не желая, рискуем быть втянутыми в совершенно ненужную нам войну между реализмом и социальным конструктивизмом, забывая таким образом о принципиальной новизне политической экологии, которую мы хотим создать.
К счастью, мы располагаем альтернативами, на которые щедра антропология незападных культур. Чтобы вникнуть в суть этого предложения, мы, однако, столкнемся с другим очевидным парадоксом и разочаруем тех, кто воображает, будто другие культуры могли бы иметь куда более «глубокий» образ природы, чем жители Запада. Нельзя осуждать тех, кто разделяет эти иллюзии. Действительно, чего только ни говорили, чтобы высмеять несчастных белых, виновных в том, что они желали контролировать, истязать, подчинить, присвоить, отвергнуть, изнасиловать и осквернить природу. Нет ни одной книги по теоретической экологии, которая бы не пристыдила их, противопоставляя презренную объективность Запада вековой мудрости «дикарей», которые уважали природу, жили с ней в полной гармонии, знали ее самые потаенные секреты, сливаясь душой с вещами, разговаривая с животными, вступая в брак с растениями, говоря на равных с планетами (47). Ах, эти дикари в одеждах из перьев, дети Матери-Земли, как бы мы хотели быть похожими на них! Гости на их свадьбе с природой, какими ничтожными мы себя ощущаем, будучи всего лишь инженерами, учеными, белыми, людьми модерна, не способными найти этот потерянный Эдем, на поиски которого хотела бы направить нас глубинная экология…
Ведь если сравнительная антропология и предлагает альтернативу, то в совершенно ином смысле, чем это делает экология в вульгарном смысле слова. Незападные культуры никогда не интересовались природой, они никогда не использовали ее в качестве отдельной категории и никогда не могли найти ей применения (48). Именно жители Запада придали природе такую важность, превратив ее в политическую мизансцену, в занимательную и вместе с тем нравоучительную гигантомахию, неизменно включая ее в свое определение социального порядка. К сожалению, теоретики экологии больше не обращаются к антропологии или социологии наук. Deep ecology [5] часто означает shallow anthropology [6] (4) (9).
Если сравнительная антропология необходима, то совсем не потому, что она является источником различных экзотических рецептов, благодаря которым белым удается выйти за пределы своих материальных и секуляризированных представлений о природных объектах, а потому, что она, напротив, позволяет лишить обитателей Запада экзотизма, который они сами себе навязали и, по аналогии, всем остальным, впав в заблуждение об исключительно политическом характере природы. Мы не утверждаем таким образом, что незападные культуры до мелочей совпадают с политической экологией, отчет о которой мы пытаемся составить. Напротив, как мы увидим в четвертой главе, все учреждения коллектива являются временными изобретениями, не имеющими прецедентов в истории. Мы всего лишь хотим сказать, что другие культуры, именно потому, что они никогда не жили в природе, сохранили для нас концептуальные учреждения, рефлексы, стандартные операции, в которых мы, обитатели Запада, нуждаемся для того, чтобы пройти процесс детоксикации от идеи природы. Если мы сделаем выводы из материалов сравнительной антропологии, то эти культуры (если придерживаться этого крайне неудачного термина) смогут предоставить нам столь необходимые альтернативы дихотомии природа/политика, предлагая различные способы сочетать ассоциации людей и нелюдéй, которые использует единый коллектив, четко идентифицируемый как политический. Точнее говоря, они отказываются от использования всего двух собраний, одно из которых – социум – будет считаться политическим, а второе – природа – останется вне власти, вне общественного мнения, вне учреждений, вне человечества, вне политики.
Как научная дисциплина, антропология всегда в этом сомневалась, и она стала необходимой для политической экологии (50) совсем недавно, поэтому мы не можем осуждать здравый смысл за то, что он так долго отказывался от экзотических побрякушек, которые пыталась ему всучить глубинная экология под предлогом того, что варвары с бо́льшим уважением относятся к Матери-Земле, чем люди цивилизованные. Антропология, начиная с самых первых контактов на заре Нового времени, поняла, что между теми, кого называли «дикарями», и природой что-то не так, а в природе обитателей Запада есть нечто, что не может быть усвоено другими народами. Но ей потребовалось длительное время, примерно три столетия, чтобы понять, что понятие природы, имеющееся у антрополога, слишком политизировано, чтобы усвоить урок «добрых дикарей» (51). Вернемся ненадолго к истокам этих представлений, позволивших сформулировать столь необычную политику природы.
В своем изначальном порыве она приняла этих первобытных людей за «детей природы», увидев в них нечто среднее между животным, человеком и обитателем Запада, что не особо льстило ни животному, ни человеку, ни обитателю Запада, ни один из которых никогда не жил «в» природе. На втором этапе появилась умеренная гипотеза, что автохтоны, даже если они, как и белые, выделялись из природы, тем не менее жили с ней «в гармонии», уважали и берегли ее. Она не выдержала испытание ни этнологией, ни первобытной историей, ни экологией, которые тотчас привели массу примеров беспощадного уничтожения экосистем, чудовищной дисгармонии, вопиющего нарушения равновесия, вплоть до лютой ненависти к окружающей среде. На самом же деле антропологи постепенно убедились, что если говорить о гармонии, то речь идет не столько о благожелательном отношении к природе, сколько о классификации, ранжировании, упорядочении сущностей, которые не видят резкого отличия между людьми и вещами. Разница заключалась не в том, что дикари лучше обращались с природой, а в том, что они не обращались к ней вовсе.