Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ха-ха, засмеялась про себя Гудрун — она была так напугана, что не решалась смеяться открыто — это знание сродни безумию.
Тут в ее голове мелькнула мысль: очень ли она удивится, если, проснувшись, обнаружит, что поседела. Часто она прямо физически ощущала, что из-за невыносимой тяжести в мыслях и чувствах ее волосы становятся седыми. Но они были такими же темными, как всегда, а сама она со стороны казалась цветущей женщиной.
Наверное, она и была здоровой. Наверное, только могучее здоровье позволяло ей видеть истину. Будь она больной, у нее были бы иллюзии, разыгрывалась фантазия. У нее же иллюзий не было. Она должна видеть и знать — и никогда не поддаваться фантазиям. Никаких иллюзий. Вот она стоит — перед циферблатом жизни. Даже если и отвернется — как, скажем, на вокзале, чтобы посмотреть, что продается в книжном киоске, — то и тогда спиной будет видеть часы, огромный белый циферблат. Тщетно листала она страницы книг или лепила статуэтки из глины. На самом деле она не читала. И не лепила. Она следила, как стрелки часов передвигаются по неизменному, механическому, однообразному лику времени. Она никогда по-настоящему не жила — только наблюдала. Можно сказать, она сама была маленьким часовым механизмом, заведенным на двадцать четыре часа и стоящим перед огромными часами вечности — вроде Достоинства и Бесстыдства или Бесстыдства и Достоинства.
Такая картина позабавила Гудрун. Ее лицо, и правда, напоминало часовой циферблат — округлое, бледное и бесстрастное. Она уже собиралась встать и удостовериться в этом, посмотрев в зеркало, но мысль о том, что она увидит там вместо лица циферблат, так ее испугала, что она поспешила переключиться на что-то другое.
Ну почему не найдется человек, который будет добр к ней? Он обнял бы ее, прижал к груди и подарил сон — невинный, глубокий, исцеляющий. Почему нет того, кто бы обнял ее и держал в руках, даря безопасный и крепкий сон? Она так мечтала о сладком, спокойном сне. Во сне она чувствовала себя такой незащищенной. Не расслабленной, а как бы раскрытой, уязвимой. Как можно выносить это постоянное напряжение, вечное напряжение!
Джеральд! Могли он ее убаюкать? Ха! Его самого надо убаюкивать — бедного Джеральда. Только это ему и нужно. С ним ее ноша была еще тяжелее, бремя бессонницы непереносимым. Он добавлял усталости в ее ущербные ночи, неполноценный сон. Возможно, он даже крал ее сон. Возможно, так и было. Потому и преследовал ее, как голодный ребенок, требующий грудь. Возможно, в этом разгадка его страсти, его неутоляемого желания — просто он не мог без нее заснуть, получить желанный отдых.
И что тогда? Разве она его мать? Разве она хотела получить в любовники дитя, чтобы нянчить его по ночам! Она презирает его, она презирает его — ожесточала себя Гудрун. Этот Дон Жуан — малыш, плачущий по ночам.
О-о, как ненавидела она этого ревущего ребенка. Убила бы с радостью. Задушила бы и закопала, как сделала Хетти Соррелл. Несомненно, ребенок Хетти плакал по ночам — дитя, живущее в Артуре Донниторне, не давало ей спать. Ха! Эти Артуры Донниторны, Джеральды нашего мира. Такие мужественные днем — ночью же плаксивые младенцы. Пусть они станут механизмами, пусть! Пусть превратятся в инструменты, безупречные машины, абсолютную волю, пусть работают, как часовые механизмы, вечно двигаясь по кругу. Пусть они станут такими, пусть работа полностью их поглотит, сами они превратятся в хорошо отлаженные части огромной машины, а вечная повторяемость навеет на них сон. Пусть Джеральд руководит своей фирмой, получает удовлетворение, какое может испытывать тачка, — та весь день ходит взад-вперед по рельсам; Гудрун сама это видела.
Тачка — с одним скромным колесом — единица измерения фирмы. Потом идет тележка — с двумя колесами; грузовик — с четырьмя; вспомогательный двигатель — с восьмью; подъемник — с шестнадцатью и так далее, пока дело не доходит до шахтера — у него в распоряжении тысяча колес, у электрика — три тысячи, у управляющего — двадцать тысяч, у главного управляющего — сто тысяч колес, работающих на его авторитет, и наконец у Джеральда — миллион колес, винтиков и валов.
Бедный Джеральд, какое огромное количество механизмов участвует в создании его облика! Его устройство сложнее хронометра. Но как же это утомительно! Господи, как утомительно! Хронометр или бительная машина — при мысли о них ее душа погибала от скуки. Так много колес — и все нужно принять в расчет, рассмотреть, пересчитать! Довольно — есть же конец человеческой склонности все усложнять. Или его нет?
Джеральд тем временем сидел в своей комнате и читал. Когда Гудрун ускользнула, он остался, оцепеневший, с разумом, помутившимся от неудовлетворенного желания. Около часа он сидел на кровати — обрывки связных мыслей и картин то всплывали в его сознании, то исчезали. Он не шевелился и долгое время сидел неподвижно, уронив голову на грудь.
Придя в себя, Джеральд осознал, что ложится в постель. Ему было холодно. Вскоре он уже лежал в темноте.
Однако темноту он не смог долго вынести. Плотный мрак сводил его с ума. Поэтому он встал и зажег свет. Некоторое время он просто сидел, глядя перед собой. Он не думал о Гудрун, он вообще ни о чем не думал.
Потом неожиданно поднялся и пошел вниз за книгой. Всю жизнь он боялся, что наступит время, когда он не сможет ночами спать. Джеральд понимал, что такого не выдержит: проводить бессонные ночи, в отчаянии следя за часами, — непосильно для него.
Итак, он, неподвижный как статуя, сидел в кровати и читал — час, другой. Обостренный разум быстро проглатывал страницу за страницей, тело же оставалось бесчувственным. В таком полубессознательном состоянии Джеральд читал всю ночь до утра, и только тогда, измученный, чувствуя отвращение ко всему на свете, а больше всего к себе, заснул на два часа.
Проснувшись, тут же встал — отдохнувший и полный энергии. Гудрун почти не говорила с ним, только за кофе предупредила:
— Я уезжаю завтра.
— Думаю, ради приличия стоит вместе доехать до Инсбрука? — предложил Джеральд.
— Пожалуй, — согласилась она.
Гудрун произнесла это между двумя глотками кофе. У Джеральда вызвало отвращение, что это слово она произнесла на вдохе. Он поспешил поскорее отойти от нее.
Уладив дела с отъездом, Джеральд взял с собой кое-что из еды и отправился на длительную лыжную прогулку. Хозяину гостиницы он сказал, что, возможно, поднимется до Мариенхютте или, в крайнем случае, до деревушки, расположенной ниже.
Для Гудрун весь этот день был полон радужных надежд, как бывает весной. Она чувствовала, что приближается ее освобождение, в ней бурлила новая жизнь. Гудрун доставляло удовольствие неспешно укладывать вещи, она часто отрывалась от этого занятия, чтобы полистать книги, примерить платье или посмотреться в зеркало. Она знала, что в ее жизни грядут перемены, и была этому рада, как ребенок. Со всеми она была любезна и мила, излучала счастье и красоту. Но под этим таилась сама смерть.
Днем она вышла погулять с Лерке. Завтрашний день представлялся ей весьма туманно. Именно это доставляло ей особое удовольствие. Она могла вернуться в Англию с Джеральдом, могла уехать с Лерке в Дрезден, могла наконец отправиться в Мюнхен к подруге. Завтра могло произойти всякое. А сегодня она стояла на белом, снежном, искрящемся пороге, за которым открывались самые разные перспективы. Разные — в этом для нее таилось особое очарование, восхитительный, радужный, неясный шарм — чистой воды иллюзия. Ведь неизбежной была смерть, и ничего, кроме нее, не было возможно.