Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он и случился. Меня вызвали в Тюмень, в комсомольский штаб, и одарили предложением. По понятиям Константинова и Горяинова, оно было столь лестным, что не принять его мог лишь кандидат в клиенты психиатрической лечебницы. Тем более что все было согласовано с самим Коротчаевым, начальником Тюменьстройпути, легендарным строительным генералом, проложившим Абакан – Тайшет и другие магистрали. Коротчаев, правда, обо мне ничего не знал, но на футбольном поле видел. Как я предполагал, прочили меня в спорторганизаторы. «Для начала! – уверили. – Василий, для начала!» Слова для отказа надобилось подбирать дипломатически-нежные или воздушные, дабы не обидеть моих доброжелателей и не вызвать у них мысли не только о возможном умопомрачении Куделина, но и – что еще хуже – о моей социальной нелояльности, то есть неуважении к великому делу, какому и Горяинов, и Константинов служили искренне (во мне к тому времени марши энтузиастов заметно притихли, а вот-вот должны были и вовсе примолкнуть, что и произошло). Но и мне были дороги парни и девчата трассы, их старание протянуть рельсы к Ледовитому океану, меня помимо прочего увлекал, можно сказать, чисто спортивный азарт строительства магистрали… То есть разговор получался для меня нелегким. Я призвал на помощь авторитет Сереги Марьина. Марьин, наблюдавший за мной несколько лет, объявил я, побывав в Турпасе, решительно посоветовал мне вернуться к моей коренной профессии. Передали, что он, обратился я к Горяинову, выправил мне Поручение. Да, вот оно и было мне протянуто Юрием Аверьяновичем Горяиновым на бланке Тюменьстройпути, Поручение товарищу Куделину Василию Николаевичу, внештатному корреспонденту Н-ской центральной молодежной газеты, постоянно заниматься исследованием материалов Тобольского архива с целью создания «Летописи ударной комсомольской стройки Тюмень – Сургут – Уренгой» в контексте многовекового героического освоения Сибири. Поручение подписал специальный корреспондент газеты С. В. Марьин, что и было удостоверено зам. главного инженера управления Ю. А. Горяиновым.
Ну молодец Марьин, возрадовался я, ну молодец! Вот же, Вадим и Юрий Аверьянович, и дадена мне долговременная программа. Летопись нашей с вами стройки, а перед тем – Ермак, Прончищев, Хабаров, Дежнев, Невельской, Гарин-Михайловский… Собеседники мои, с первых же моих меканий догадавшиеся о сути дела, все еще дулись на меня и находились в напряжении, однако и растерялись… А уж возразить против «Летописи стройки», да еще в контексте историческом, им было трудно. Разрядкой пошли вопросы житейски-практические. «Думаешь поступить на работу в архив?» «Нет, нет, там в штате три или четыре единицы, вакансий нет, устроюсь реставратором, от них до стула в архиве сто метров…» – «Оголодаешь! – расстроился реалист Горяинов. – Восемьдесят рублей, не больше…» – «Погоди, погоди! Дайте подумать! – какие-то соображения вертелись в голове Вадима Константинова, ему явно не хотелось упускать из своих гнезд теперь уже „летописца“ Куделина. – Василий, ты ведь и за спортивную честь нашу не постоишь… А может, тебя и в какие областные команды включат против нас…» – «Да я готов выступать за управление! – искренне воскликнул я. – И мяч гонять, и бегать!» – «Э-э! Готов! – хмыкнул Константинов. – У нас не будет прав выставлять тебя. Сразу скажут…» Угрюмо помолчали. «А если… а если… – робко заговорил Горяинов, – а если его как Дулю?..» – «Верно! Верно! – обрадовался Константинов. – Именно как Дулю! Оформим сварщиком. Раз тебе нужен архив, то и в Тобольске. Или в Менделееве. Или рядом с вокзалом. А реставратором, если это тебе надо, сможешь по совместительству». – «Неловко как-то… – промямлил я. – Тут чтото…» – «Василий! Ничего противозаконного или зазорного здесь нет! – принялся убеждать меня Константинов. – Так принято повсюду. У профсоюзов есть деньги на поддержку низовых коллективов и их лидеров…» Словом, меня уговорили. Обломали бока моим укорам совести и понятиям о приличии. Действительно, будто я и не знал, из кого набираются футбольные команды, скажем, текстильных фабрик, не из ткачих же, не из электриков и не из поммастеров. Маленькие городки жили их матчами, а игроки именно работали и бились на поле… Мы сидели довольные друг другом… Наше взаиморасположение вызрело сейчас из того: что я никого не обидел; что Вадим Константинов еще раз убедился – я не подослан вражьими силами с целью подрыва его карьеры; что они (Горяинов и Константинов) великодушно оделили полунищего реставратора прокормом (зарплата сварщика – под двести р.), придержав его при этом в своих спортсменах, и пусть он себе выкладывает кремлевские башни, пребывая – в сущностном – летописцем стройки.
Через неделю я попрощался с турпасскими и переехал в Тобольск. Сварщику СМП полагалось место в общежитии, но из Менделеева до Кремля надо было ползти автобусом километров двадцать, и я за пятнадцать рублей в месяц по рекомендации милейшего Корзинкина снял комнату у его родственников в нижнем Тобольске.
В первый свой тобольский день я зашел в Кремле в Покровский собор и поставил свечку за упокой Анкудиной. Постоял полчаса, шла служба, порой закрывал глаза, слушал священника, слушал себя и ощутил, что чувство вины моей перед Анкудиной усилилось.
Из Турпаса меня гнала тоска. В Тобольске она никуда не исчезла, и причины ее были совершенно определенные. Ко мне явилась блажь, и написал четыре странички в Пермь Елене Григорьевне Гудимовой, Лене Модильяни. Я принялся убеждать себя в том, что в Перми, в темноте лекционного зала, случилось некое сближение нас с Леной, и, если бы я протянул свои руки к ее рукам, что-то между нами бы и произошло. И провожала она меня на вокзале с нежностями. Я обещал ей послать из Москвы письмо с газетой, но не послал. Я полагал, что теперь хоть в переписке возникнет между нами с Леной существенное, что придавит угнетавшую меня тоску. «Что ты разнюнился! Крижанич, что ли, здесь не тосковал?» – пришло мне в голову. Что мне дался этот несчастный Крижанич! Отчего в своих раздумьях я не обращался к опыту куда более интересного мне Петрова любимца – Ивана Никитина? Тот истинно имел в Тобольске поводы для тоски – помимо всех напастей и опал, жена, какую он в свое время любил, оказалась первейшей предательницей. Впрочем, и Иван Никитин часто возникал в моих раздумьях…
Однако от Крижанича, вмятого мне в башку случайно и ни к чему не обязывающей телефонной репликой Кости Алферова (он жевал еще тогда): «Поклонись (в Тобольске) тени Юрия Крижанича!», освободиться я никак не мог. В городе о Крижаниче-то и знали три человека. Тем не менее имя его скоро возникло в разговоре с Мишей Швецовым, и к Крижаничу было приколочено определение «недиссертабельный». Миша был сыном моих тобольских хозяев Швецовых, родственников Корзинкина, Иннокентия Трофимовича и Анны Даниловны. Старшие Швецовы трудились неподалеку от своего жилья на Почте, в примечательном доме купца Сердюкова, а Миша заканчивал исторический факультет Тюменского пединститута, в Тобольск же нередко наезжал наесться до отвала шанежек и пельменей. Усадьба (так и произносилось – «усадьба») Швецовых, для меня от других жилых строений нижнего Тобольска ничем особо не отличавшаяся, по мнению Корзинкина, была несомненной городской достославностью. Столетний сруб в два этажа, резные наличники и подзоры, замкнутый забором и складами (тоже в два этажа, с галереей из фигурных балясинок), привычный северный и сибирский двор последних пяти веков, ценить надо. Дворик и впрямь был очень живописный, зимой – в сугробах, летом – весь заросший травой, с дощатыми вымостками (хоть приглашай Поленова) – и церковь виднелась рядом, Крестовоздвиженская, у реки Абрамовки, эпохой милостиво не укороченная – с верхними ярусами колокольни и храма… Как-то мы у сарая рубили с Мишей дрова. Это было в преддипломном для Миши феврале. Тогда и вылетело в морозный воздух среди прочих имен и «Крижанич». Миша был отличник, и его приглашали в аспирантуру. После школы, той самой, где выпускали журнал «Иртыш впадает в Ипокрену», он мог бы поступить и в местный пед, но его бы не поняли. Тюмень – столица, а все местное – дыра из дыр. Пединститут – все одно что районное училище для приготовления из барышень учителек для октябрят. Приземистый, толстогубый, ушастый, но благородно горбоносый («мы из сибирских казаков», мне и позже горбатые носы предъявлялись доказательством казачьей породы, Мелихов, что ли, породил всех казаков начиная с Ермака?), Миша передо мной важничал и надувался. И имел как будто бы поводы к тому. Я был выпускник МГУ, то есть чего-то заоблачного, вроде Оксфорда или Сорбонны. Тем не менее его приглашали в аспирантуру, а мне аспирантура и не снилась. У меня на руках была тема докторской, а я интересовался какими-то финтюфлеями. (О Крижаниче Миша услышал от Корзинкина, но Корзинкин сам был тот еще финтюфлей.) Я – какой-то там знаменитый атлет, а вот дрова рубить по-сибирски толком не умею. Ну и так далее. Мы таскали уже охапки в сарай и в дом, к двум печам, а Миша, не вникая в мелкие мои возражения, ораторствовал, меня сожалея. Тема, уловленная им в марьинском Поручении – «История строительства… в контексте освоения…», – в те времена и впрямь тянула на докторскую. И в Тюмени, и в Москве, там она непременно бы сгодилась в Академии общественных наук. Миша мне вроде бы завидовал, то есть не мне, а теме Поручения в моих руках, но явно и сомневался в том, что я сумею воспользоваться подарком судьбы. Его удивляло то, что я с дипломом МГУ слонялся по Сибири то ли дервишем, то ли странствующим реставратором, то ли… (гулящим человеком, подсказал я ему), и то, что был вынужден снимать комнату в их достославном доме. Сам Миша знал, какой дорогой пойдет в науке Истории и какую тему диссертации ему утвердят (или какой верняк ему уже предложили). Называть мне ее он не стал, возможно, полагал, что и другие придут от нее в возбуждение, сейчас же на лету ее изловят и уворуют. Сказал только, что его волнует новая и новейшая история, средние же века – для архивных бумагоперекладывателей в ситцевых нарукавниках, он что-то эдакое накопал из первой пятилетки. На меня он смотрел с чувством поколенческого превосходства, сострадание же его способно было одарить меня лишь теми самыми нарукавниками. А я подумал: не таким ли раздутым соломинкой умником выказывал я себя перед Анкудиной? Очень может быть, что и таким. Но я не обижался на Мишу. Полагал, что, если он не дурак, а он вроде бы не был дурак, и доживет до моих тобольских лет, ему еще придется пожалеть о своем простодушии. Или хотя бы посмеяться над ним.