Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Курицын, — вдруг объявил Гамаюша.
С чего бы это он его вспомнил? Курицын-то как раз любил иностранцев и всё пытался убедить Ивана, что никто нам зла не желает и никакие немцы нам столько не навредят, сколько мы сами себе. В том, что мы сами себе много вреда наносим, Иван с любимым своим дьяком соглашался полностью, но особенной нежности Фёдора к иноземщине не разделял. Много раз Курицын приставал к Ивану:
— Державный, пора отменить мытье рук после того, как их католики целуют. Они премного обижаются.
— Пусть знают своё место, — оставался непреклонным Иван. — Если государь силён, немчура любые унижения стерпит, а если слаб, то хоть ты пред ними в лепёшку расшибись, любить не будут. Лучше почитай-ка мне, Федя, про своего Дракулу, как он турьских поклисариев[185] утвердил в их законе бесерьменском.
И Курицын, бывало, вздохнув, что не удаётся убедить Державного отменить оскорбительный обычай, приносил свою книгу о мунтьянском воеводе Дракуле и читал про то, как турецкие послы, явившись к нему, поклонились, но кап[186] своих с голов не сняли, а когда Дракула спросил, почему они ему такую срамоту учиняют, они ответили, мол, таков у них обычай, на что он сказал: «Хочу утвердить вас в обычае вашем, дабы ещё крепче его придерживались», — и велел приколотить к головам послов их капы маленькими железными гвоздиками. Слушая в сотый раз сию повесть, Иван Васильевич неизменно смеялся. Особенно ему нравились слова Дракулы, с которыми тот отправлял поклисариев назад к турецкому султану Магомету: «Шедше, скажите государю вашему: он навык от вас ту срамоту терпети, мы же не навыкохом, да не посылает своего обычая ко иным государям, кои не хотят его имети, но у себя его да держит».
Повесть о Дракуле утешала Ивана ещё и тем, что хоть и заточил он брата своего и племянников, но куда ему до мунтьянского господаря. Тот лютовал по праву и без права, причинно и беспричинно, а Ивану приходится жестокость являть только ради пользы Отечества. Конечно, Дракула искоренил в стране своей и татьбу, и разбой, и клевету, и убийство, но каким способом? Убивая сам всякого, кто хоть немного в чём-то виноват.
А на Москве? Даже убийц лишают жизни только тогда, когда доказано, что они совершили убийство без цели и смысла, ради одной жажды убить кого-то. Если же разбойник при грабеже убил человека, его казнить смертию нельзя — сечь и в рабство, хоть ты десяток душ загубил.
Может, Дракула и прав, казня направо и налево, да вот только после его смерти так ли, как при нём, всё тихо и спокойно? Стоит ли ещё та великая златая чаша, которую Дракула поставил возле чистого источника для всеобщего питья и которую никто не осмеливался украсть?
Нет, всему должна быть мера. Следует и казнить, следует и миловать. Не рубить виноватые головы — невинные полетят. Излишне рубить — средь тобою отрубленных невинные попадутся.
Государь устал и от раздумий, и от Гамаюна. К тому же тот как назло ничего больше не хотел произносить голосом Софьи. Сидел на жёрдочке и дремал. Глядя на него, Державный и сам стал погружаться в забытье. Последнее, что вспомнилось, — как он однажды предложил Курицыну поменять прозвище на «Попугаев», а тот ему ответил:
— Тогда уж лучше — Пугачёв. Говорят, я в последнее время на пугача[187] похож сделался.
— Похож, похож! — смеялся Державный, и теперь, воображая лицо дьяка, с возрастом сделавшееся пучеглазым от болезни, он с добром думал о Курицыне: «Эх, Федя, Федя! И почто тебя занесло в ересь эту дурацкую! Где ты теперь, горемыка?»
С этими мыслями он и уснул.
— Волк, а Волк! — прозвучал в темноте голос Ивана Максимова. — А почему у твоего брата глаза такие испученные были, ровно его дмело[188] постоянно?
— Дурак ты, Ванька, — отозвался Иван-Волк Курицын. — Ничего не дмело его, а глаза выпученные от зоба[189]. Зобом он хворал.
Огарок недавно только погас, глаза ещё не успели привыкнуть к мраку и различать очертания предметов и людей, томящихся в подземелье Троицкой башни Кремля вместе с Волком. Лёжа на тюфяке, набитом соломою, Иван-Волк мысленно обращался к своему брату Фёдору, чтобы тот поскорее явился и спас его из темницы, избавил от надвигающейся казни. Видимо, Максимов тоже думал о Фёдоре, раз спросил.
— А отчего зоб бывает? — прозвучал голос Коноплёва. Этот тоже не спит, а теперь уже, должно быть, ночь. Крысы вон давно разбегались.
— На кой чёрт тебе знать, — откликнулся Курицын на вопрос Коноплёва. — На тот свет придёшь, там спросишь, тебе ответят.
— Ты же говоришь, не убьют нас, — с замиранием в голосе спросил Максимов.
— Шучу, — проворчал Волк.
— Про что шутишь? — спросил Коноплёв.
— Про тот свет шучу. Спите, черти!
Воцарилось молчание.
— Не спится, — через некоторое время вздохнул Коноплёв.
— Спите, спите — как будто нам завтра на работу, — поддержал его Максимов. — Волк! Расскажи что-нибудь!
— Жаль, что вас цепи друг от друга держат, — проворчал Курицын, — а то бы вы занялись любимым делом, да и позаснули.
— Это верно, — вздохнул Максимов. — Давно мы с тобой, Митька, не радели. Я соскучился.
— И я, — отозвался Коноплёв. — Только с такой жратвы особо не порадеешь. Волк, а Волк, расскажи и вправду чего-нибудь!
— Фёдора с нами нет, — вздохнул Иван-Волк. — Вот кто истинный мистро рассказывать.
— Где же он теперь-то? — спросил Коноплёв.
— Должно быть, в Аркадиях, — ответил Курицын. — Не бойтесь, придёт, придёт за нами братик мой Шольом, выведет отсюда невредимыми.
— Шольом... — повторил венгерское слово «сокол» Максимов. — А волк как? Шаркаш?
— Фаркаш, — поправил Курицын.
— Красивый язык угорский, только ни черта не запомнишь, — заметил Коноплёв.
— А жидовский запомнишь? — фыркнул Максимов.
— Жидовский не красив и не складен, — сказал Коноплёв. — Его и запоминать не хочется. Удивляюсь я, как Фёдор им владел.
— Ему легко языки давались, — вздохнул Волк, с особой завистью к брату вспоминая, как тот без труда мог повторить любую молитву задом наперёд. Разумеется, такую, в которой не больше ста слов. Но и то много. Удивительный был человек Фёдор! Хотя почему был? И был, и есть. Он же сказал: «Когда скажут тебе, что убили меня, — не верь ушам своим. Когда увидишь, как убивают меня, — не верь глазам своим. Меня уже никто и никогда не может убить. Даже если сожгут в огне и пепел мой развеют, Великий Строитель мира соберёт мой прах воедино и воссоздаст своего великого мистро». И Волк верил словам брата, особенно — таким значительным. Надо было теперь только молиться, чтобы Великий Строитель, или, как ещё называл своего бога Курицын, Великий Муроль, вспомнил и направил мистро Фёдора, то бишь Сокола, спасать брата Волка.