Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она… просто заболеет вся. Или руки опустит и начнет глядеть куда-то мимо. И так вот, будто плачет, хотя и без слезинок: «Хочешь быть такой же, как отец?..» Это ей страшней всего…
— Но ты же сам сказал, что хотел ей деньги вернуть.
— Ну да! Я обрадовался, когда, когда ты их дал. А потом подумал: она расстроится, что я такой. И загадал…
— Что загадал?
— Помнишь, я рубль метнул? Орел или цифра? Если цифра — признаюсь. Если орел — скажу, что нашел деньги за шкафом. Ты, мол, обронила их давным давно, они туда завалились… Потому что я их из шкафа тогда вытянул, из-под белья. Мама Таня там всегда документы и деньги прячет… Эту сотню отец дал, когда зимой приезжал, заходил последний раз. Мама Таня ее на одежду мне отложила. А потом: «Ох, куда же я ее засунула, голова дырявая!..» Так убивалась…
— А на тебя не подумала?
— Вот ни на столечко даже! Я ведь никогда раньше… ничего такого… Конечно, в школу ее не раз вызывали, потому что или в двойки закопаюсь, или по поведению «неуды», но это за всякие «цирковые представления». А не за это. Даже если в классе у кого-нибудь что-нибудь своруют, на меня никогда не думали…
— А сотню-то зачем стянул? — с прежней насупленностью спросил Митя. Он чувствовал: Ельке надо выговориться до конца. — Погулять захотелось?
Елька слегка отодвинулся. Спросил холодным шепотком:
— Ты думаешь, я для себя, что ли?
— А для кого?
— Не для себя я. Для одного парня…
— А! Он из тебя дань выколачивал, да?
— Не выколачивал он… Мить, а ты не выдашь? — И опять вздрогнул. И снова Митя ощутил, какой он, Елька, беззащитный со своими непонятными страхами. Кашлянул от жалости, обнял его плечо.
— Не выдам. Неужели я похож на сволочь?
— Мить, понимаешь… он убежал из армии.
— Дезертир?
— Ну… наверно… Я в январе забрался в один старый дом и там его увидел…
И шелестящим шепотом (похожим на шуршание мохнатых звезд) Елька поведал про свою короткую дружбу с беглецом.
Дом был тот самый, у которого потом, летом, Елька попал в ловушку. Обугленный с одного угла, чернеющий окнами без рам. Ельку понесла туда странная фантазия. Представилось вдруг, что в доме есть кладовки с брошенным имуществом, среди которого можно отыскать старые лыжи. Конечно, были и здравые мысли, что из дома давно уже растащено все, что хоть чуточку для чего-нибудь пригодно. Однако чулан с тряпьем, хламом и раздавленными бочками, из-за которых торочат забытые хозяевами лыжи, представлялся очень ярко. Елька даже ощущал запах застарелой лыжной мази. Так хотелось, чтобы появились у него свои лыжи.
Было около пяти часов — синие снежные сумерки. А в доме — совсем тьма. Елька с дрожащим огоньком свечки (фонарика у него не было) обошел оба этажа. Конечно, страшно было, но не до полного ужаса, терпимо. Елька слышал, что нечистая сила в заброшенных домах появляется только после полуночи, а бомжи и гопники зимой, в такие промороженные развалины вообще не суются.
Чуланы в доме нашлись, но пустые. Какие там лыжи! Огорченный Елька стал спускаться по скрипящей от мороза и ветхости лестнице, свернул к боковому выходу и вдруг заметил под лестницей дверцу. Задрожал почему-то. Но не отступил. Правой рукой повыше поднял огарок, левой потянул дверную ручку.
Вниз уходили ступени. Там была еще дверь. За ней сильно пахло дымом и плясали красные отблески.
Самое время было дернуть домой.
Но слабый голос позвал:
— Эй, не уходи… Не бойся.
Елька метнулся было назад и… замер.
— Братишка, постой… У тебя хлеба нету?
— Понимаешь, Мить, он там три дня голодом сидел. Растянул жилу на ноге, далеко уйти не мог, вот и прятался. Знал, что ищут. Вместо воды снег жевал. Сделал маленькую печку из дырявого бака, топил обломками, которые нашел там. А иначе бы замерз насмерть… Боялся только, что дым наружу пойдет и его увидят. Но все равно греться-то надо… А спал среди всякого тряпья, оно валялось там в подвале. Мешки какие-то и гнилой брезент… Рубаху свою разодрал, снег растопит в банке, потом в горячую воду обмакнет тряпку и ногу обматывает, чтобы опухоль прошла…
— А почему он убежал? От дедов?
— Ну да. Там амбалы всякие, сержанты… Они молодых солдат в город посылали деньги добывать и сигареты. А кто не принесет, тех лупили по-всякому. Не просто, а с издевательствами… Ну, он один раз пошел и ничего ни у кого не выпросил. И побоялся в казарму идти. Побрел куда глаза глядят. Подкатился на льду, нога подвернулась, идти не может. Ну, видит пустой дом, забрался… А еды-то никакой. Я сбегал домой, хлеба ему принес, картошки…
— Значит, он тебя не боялся?
— Не-а… Сперва только спросил: «Никому не скажешь?» А я говорю: «Я же знаю, я в интернате жил. Там вроде как у вас…»
— А что… там правда так плохо?
— Там… большие пацаны чего только не творят с младшими. Я уж по-всякому там акробатничал, чтобы больше смеялись и меньше приставали, а все равно… Тоже бежать хотел, потому что даже у отца не так худо, как там… Потому что он, пока не выпьет, то ничего… А когда поддаст, не сильно, а средне, тогда и давай воспитывать. Поставит перед собой, велит «руки по швам» и с размаха по щекам — хрясть, хрясть. Справа, слева… А потом возьмет за шиворот и чем под руку попадет… Мить, а тебя дома лупили когда-нибудь?
Надо было бы утешить Ельку, сравниться с ним судьбою, сказать: «С кем такого не бывает…» Но Митя не решился.
— Всерьез никогда. Ну, бывало раньше, что мама даст шлепка сгоряча…
— Это не считается.
— Не считается… А отец кричит иногда: «Где мой ремень?!» Но это вроде забавы…
— А их там, в части, солдатскими ремнями… Он мне один раз отпечаток звезды показал на плече… Это уже потом, когда мы про всякое разговаривали. Он знаешь как говорил? «Ты, — говорит, — не думай, что я трус. Я, когда пацаном был, с железного моста в нашу речку прыгал, с высоченного. Вся ребята боялись, а я прыгал. И драк не боялся. А тут ведь не драки. Навалятся, руки вывернут, к полу прижмут… И самое страшное, что нет никакой надежды на защиту, никто не заступится…» А еще он сказал, я точно запомнил: «Выворачивают наружу и вытряхивают из тебя человека до последней крошки. Я, — говорит, — с врагами воевать не побоялся бы, если на фронте. А здесь как? Вроде бы свои, а хуже врагов…»
Елька замолчал и задышал, как после частого бега. Его острое плечо еще сильнее уперлось Мите под мышку. Митя не знал, что сказать, и спросил:
— А как его звали?
— Не знаю. Он не назвался. Объяснил, что, если имя неизвестно, то труднее проболтаться. Говорит: «Зови меня «Домовой», а я буду звать тебя «Братишка». Потому что, — говорит, — я всегда хотел, чтобы у меня был маленький брат, а не было никого…»