Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V
До станции Лида мы дошли в августе и попали в ночную беспорядочную суету эвакуирующегося железнодорожного узла. Было тут опять-таки не без паники. Но мы держались вместе и противопоставляли панике свой ритм, свой шаг.
В спутанном, огромном скоплении вагонов, паровозов, толп, в гудках, свистках, метаниях и криках, меж многочисленных путей мы тщетно искали коменданта. И наконец Кандауров распорядился, где нам сойтись завтра утром, и отпустил спать где кто хотел. Он и сам еле на ногах держался.
Я забрался в какую-то сторожку, где уже было двое.
В колеблющемся свете прилепленного к столу огарка один, только что, видно, передо мной вошедший, бросил шинель на пол, чтобы лечь. Другой уже спал.
Ни слова не говоря, я растянулся в углу и тотчас же провалился в черный, без сновидений, сон.
Пасмурное утро уже вошло в окошко, когда я проснулся.
Застывшая капля воска белела на краю стола, там, где был вчера огарок.
Двое — они оказались, как и я, солдатами — перекидывались словами.
Владел разговором высокий, видно, городской и грамотный солдат. В голосе его звучала злая насмешка. И то, что он, вопреки всему, выбрился, показывало в нем строгую дисциплину и собранность духа. Замечу здесь, что я еще ни разу в жизни тогда не брился — таков был мой возраст, что и брить-то мне было нечего.
Злоба, с которой высокий солдат ругал все начальство от фельдфебеля до царя, была мне хорошо знакома, я сам варился в этой злобе своей и товарищей. Но звучало в словах солдата и новое. Он выкрикивал:
— В какое положение мы, солдаты, народ в шинелях, поставлены? Мы — рабы, смертники в каторжной тюрьме, защищаем своих тюремщиков и палачей, вот что! И это называется — защита отечества! Так что же, по-твоему, наше отечество — это наши обидчики, наши убийцы, убийцы наших жен и детей? Так мы, значит, и согласимся, что Россия — это наша виселица? За своих палачей погибать будем? Да прежде всего надо их стряхнуть с шеи! Они и есть главные наши враги!..
Другой солдат, бородач, сидевший на полу вытянув ноги и прислонившись широкой своей спиной к стене, буркнул:
— Пока будем мы с ними драться, немец всех нас и сомнет. Станет нашим командиром немец, вот и вся разница…
— Да без этих вешателей и расстрельщиков мы небось куда лучше справимся и с немцем, и с любым другим! — завопил высокий солдат. — Как это ты не видишь?.. — Он овладел собой и заговорил сдержанней, глуше: — Не видишь ты, что ли, что предает нас вся эта царская сволочь на смерть, как скот на бойне? Они-то и с Вильгельмом, и с кем хочешь сговорятся и сыты будут, а нам — в двойную кабалу! Ослеп ты, что ли? Плевать они хотели на Россию, как и на нас. Это мы — Россия, нам и решать!
Бородач молчал, перестал возражать.
Высокий солдат продолжал:
— Говорили мне умные люди, что надо обратить силу против царя с его присными, благо у нас оружие в руках. Передавали, что эту войну надо превратить в войну против всей царской сволочи. Это первое наше дело.
— Кто это говорит? — спросил бородач.
— О Ленине слышал? О большевиках?
— Нет.
— Ну и дурак! — опять сорвался высокий солдат, накрепко стянул поясом шинель, заправил его за хлястик, резким движением ноги толкнул дверь и вышел.
Вел он себя с нами, незнакомыми, в первый раз им увиденными, не по-конспираторски, в открытую, потому, может быть, и поторопился уйти, сам это наконец почувствовав. Но была в нем, на вид таком подтянутом, какая-то отчаянность. Не отчаяние, а отчаянность. Она выражалась даже и в щеголеватости его — вот назло вам всем держусь!
Он ушел, а нам остались его слова, его напор, его злоба. «Погибать за своих палачей…» Вспомнилось мне, как бедняга ратник спасал своего обидчика и погиб, и что-то как сдвинулось у меня в душе. Действительно — как быть? Ведь правда же, не так-то просто опрокинуть всю эту махину от фельдфебеля до царя, а пока этим займешься, немец решит все в свою пользу — сомнет Россию и сядет нам на шею вместо царя или вместе с царем. Хоть я и не вошел в тот возраст, когда бреются, а очень хлопотал о России. Ведь не собой только рисковать, а Россией!.. А с другой стороны, и тот, отчаянный, правду же говорит!.. И постигло меня в ту минуту такое чувство, будто совсем я отрешился от себя, от всякой мысли о себе, весь как-то ушел в общие судьбы, растворился в огромной и несчастной массе людей и все мы вместе решаем, как быть. Случалось это со мной и раньше, но в ту минуту я заметил это особо и запомнил.
Когда высокий солдат выскочил за дверь, ни я оставшемуся в сторожке бородачу, ни он мне — ни звука. Да и о чем говорить? Вот поставлен вопрос, который надо решать всей массой. В самой гуще находимся, в самой гуще и продумаем. А может быть также, мы с этим самым бородачом немножко и ошалели от речей высокого солдата, даже испугались. Такого все-таки еще не приводилось слышать. Начальство ругали все, но так, чтобы прямо утверждать, что надо прежде всего разогнать все верхи силой, — этого еще не бывало. Так, без слова, я и расстался с бородачом.
Сошлись мы, остатки полка, у комендатуры. Там рявкал усатый штабс-капитан, у которого одни только матерные слова и были, видимо, в обиходе. Он собирался драпануть, грузил награбленную кладь на фурманки — не сам, конечно, грузил, а только командовал обозниками, — а от нас отмахивался, даже офицеров гонял к черту, всех обзывая трусами и дезертирами. Сам же был, конечно, не только трус и дезертир, но и мародер.
Кандауров в конце концов плюнул (буквально плюнул — в пыль мостовой), построил нас и повел на восток по своему разумению.
Очень мне захотелось рассказать Кандаурову о слышанном в сторожке, поделиться. Но я сдержался, смолчал. В общности нашей тоже надо было все-таки знать во всей точности, с кем говоришь, особенно в таких делах. Кандауров — унтер. На Шитникова непохож. Скажешь — а ведь тот солдат где-то тут тоже шагает, Кандауров вдруг взовьется, отрапортует, и окажусь я доносчиком, подлецом. В гимназии, в нашем классе, был один такой гладенький,