Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раскопки, начавшиеся в конце 1980-х, были совсем иными. Поиски останков были более прицельными и политически мотивированными. Они происходили в контексте ограниченной горбачевской политики гласности, но люди, возглавлявшие охоту за уликами, отнюдь не были поклонниками советского правительства. Идея заключалась в том, чтобы обнаружить и даже идентифицировать труп, вернуть ему имя, восстановить его историю. Александр Мильчаков, один из знаменитых активистов этого движения (именно он обнаружил могилу отца Юдифи Борисовны), объяснил американскому социологу, что жертвы сталинизма “не могли просто так исчезнуть, должны же где-то быть их останки”[943]. Когда он их находил, будь то черепа или пепел, КГБ под его напором вынужден был против воли признать некоторые из тех преступлений, что были совершенны и сокрыты его предшественниками. Кости были эксгумированы, чтобы служить свидетельством этих преступлений.
Мильчаковым двигала жажда доказательства и материальных свидетельств, журналистские амбиции – докопаться до правды. Однако у других поисковиков, посвятивших эксгумации останков многие годы даже после падения коммунистического режима, были свои мотивы. Юрий Дмитриев, обнаруживший могильник Сандармоха в Карелии, где были расстреляны тысячи узников Соловков, – человек неугомонный. Он много чего перепробовал в жизни. Был инженером, пытался заниматься политикой, а сейчас это разведенный отец двоих детей, которые иногда помогают ему в его необычной работе. Его миссия (он называет ее “мой крест”) состоит в том, чтобы эксгумировать и перезахоронить как можно больше жертв сталинизма в Карелии.
Дмитриев много говорит о физической реальности останков, о пыли и костях. Его глаза светятся, его скуластое лицо постоянно в движении. По его словам, важно работать голыми руками, без перчаток. Нужно просеять, прочувствовать на ощупь землю, в которой могут покоиться кости. Ваши руки ощутят что-то более гладкое, твердое, даже более теплое, но отчаянно хрупкое. Дмитриев говорит, что больше не пьет, но всегда держит под рукой бутылку водки для мужчин, которые присоединяются к нему в поисках, чтобы помочь им справиться с нервами. Например, однажды один из помощников закричал. Он раскапывал песок в поисках черепов и наткнулся на стеклянный глаз. Казалось, глаз следил за ним из могилы. Рассказывая эту историю, Дмитриев наблюдает за моей реакцией. Подозреваю, что это лишь одна из многих таких историй, которые у него припасены на всякий случай. Приближается полночь, и мы беседуем в узком гостиничном номере. Восточноевропейская овчарка, которая еще час назад, когда я приехала, пыталась вцепиться мне в горло, сейчас мирно спит, заняв каждый сантиметр пола между мной и Дмитриевым.
В отличие от Дмитриева, Сергей Алексеев говорит вкрадчиво и тихо. Этот круглолицый человек – ученый, занимающийся археологией и этнографией. Мы разговаривали весенним утром в пыльной комнате на задворках этнографического музея МГУ. Алексеев в течение нескольких лет принимал участие в работе с захоронениями на Бутовском полигоне под Москвой, однако единственные кости, которые фигурируют в нашем разговоре, покоятся в стеклянных витринах позади нас в качестве объектов устаревшей науки, а не памяти. Алексеев и его единомышленники давно решили, что жертвы, похороненные на Бутовском полигоне, должны покоиться с миром, пусть даже их останки никак не упорядочены. Поэтому вместо раскопок эти волонтеры в сотрудничестве с Православной церковью занимаются строительством. Их деревянная часовенка стоит на краю одного из длинных рвов. По полигону разбросаны и другие памятники – например, огромный крест. Если вы спросите, Алексеев объяснит, что среди расстрелянных здесь было много священников. Так как сам он человек верующий, он добавляет, что каждый, кто погиб в этом месте, во что бы этот человек ни верил при жизни, стал мучеником и молится на том свете за нас.
Каждого, кто когда-либо занимался раскопками или писал об этом, интересуют факты. Материальность костей и пуль потрясает и шокирует, но это потрясение имеет очистительную силу. Какой бы ни была правда, она предпочтительнее, чем китч и вранье советского режима. Среди тех фактов, которые занимают сегодня общественное внимание, важнейшую роль играет статистика. Цифры вызывали и вызывают такую острую полемику, что возникает искушение просто сесть рядом с могилами и заняться подсчетами. Дмитриев стремится перебрать кости своими собственными руками, а Алексеев использует опросы. Вместе с друзьями он обнаружил несколько траншей для захоронений в три метра шириной и до ста метров длиной. Рвы тянутся под яблонями, под фруктовым садом, специально посаженным здесь в 1960-е и 1970-е годы для маскировки. Согласно документам, с августа 1937 по октябрь 1938 года в Бутово были расстреляны 20 765 человек, но расстрелы продолжались и в 1940-е, и в 1950-е годы. На основании наземных исследований команда Алексеева предполагает, что общее число покоящихся здесь тел может доходить до 100 тысяч[944].
Однако цифры не единственное, что позволили вскрыть раскопки. В 1989 году группа волонтеров обнаружила человеческие останки в заброшенном военном госпитале. Тела принадлежали пациентам, которые погибли одновременно: каждый получил по одной советской пуле[945]. Едва ли какое-то иное свидетельство сталинской тактики “выжженной земли” образца 1941 года могло быть более убедительным. Вместо того чтобы эвакуировать пациентов госпиталя в ожидании немецкого наступления, их расстреляли. Долгие десятилетия во многих регионах страны подобные зверства были содержанием коллективных воспоминаний, передаваемых простыми людьми из поколения в поколение, однако материальные доказательства сделали их частью разделяемой всеми реальности. Пусть временно, но эти воспоминания стало невозможно игнорировать.
Обнародование подобных доказательств также разрушило представление о политических чистках как явлении, существовавшем в определенных границах и даже в чем-то рациональном. В 1989 и 1990 годах на первых страницах популярных газет и журналов появилось несколько не совсем обычных фотографий. Среди летних лесов стояли, обливаясь потом, молодые волонтеры. Подле них виднелись свежие, недавно разрытые рвы, и высились сложенные штабелями ящики, наполненные позвоночными костями, острыми реберными каркасами, обломками тазовых костей. Использованные советские пули были выложены в ряд на мешковине специально для камеры, и кадр неизменно включал в себя ряды черепов, сотни и сотни черепов – раздробленных, почерневших, безымянных. Те, что находились в первом ряду, были тщательно отобраны, так что каждый демонстрировал единственное, аккуратно симметричное отверстие, от вида которого у зрителя пробегал мороз по коже[946].
Нет сомнений, что это столкновение с исторической реальностью оказалось болезненным. Для молодых людей, которые выполняли физическую часть работы и которые, можно сказать, пострадали меньше всех, кости были просто историей. Однако те вопросы, которые эти находки всколыхнули в сознании старшего поколения, были очень личными. Родственники жертв сталинских чисток наконец-то вернули себе свои семейные истории. Однако в условиях продолжающегося конфликта выход на поверхность этого похороненного когда-то прошлого не сулил им никаких гарантий. Им требовалось больше, чем гласность. Большинству нужны были денежные компенсации репарации, все страстно желали получить личные извинения, хотя бы какое-то признание их страданий и потерь. Для большинства поиски “их” могилы, того места, в котором покоился прах отца, больше не были невозможными, но оказались изматывающей задачей, потребовавшей много сил и времени.