Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я устыдилась. Осталась. Не доехав до Воркуты, мы повернули к югу. ТЭК снова находился недалеко. Я отпросилась выехать на сутки раньше, чтобы затем подсесть к своей труппе в проходящий поезд.
Купила водки для конвоиров и мелочей для своих товарищей, вроде мыла, сигарет, расчёсок, взяла билет. В пустынном Чикшине, кроме меня, никто из пассажиров не вышел. Поезд ушёл. Тундра. Темно. Пурга. В стороне на запасных путях я увидела два отцепленных тэковских вагона. На обоих висели здоровенные замки. Все были на колонне. Шёл концерт.
Запрятав свои кули под вагон, я отправилась к зоне. Исхитрилась, сообщила о своём приезде. Мне тут же вынесли ключи. Стены вагона, сотрясавшиеся от шквального ветра, казались скорлупой, а сам вагон – мотающейся в мировом пространстве коробкой. Я разожгла «чугунку». Огонь высветил нары, накиданные вещи. Всё та же фантасмагория и тот же ирреальный мир. Страшно. «Какая покинутость, господа! Какая покинутость!» – будет позже в тексте одной моей роли. То и дело я выглядывала наружу в завьюженную темень, угадала бегущую фигуру. Колю выпустили одного. Кинулась навстречу. На каком мы свете? Есть ли вообще кто-нибудь на планете? Если нет – и не надо! У нас с Колей были двадцать четыре часа жизни.
* * *
Время двигалось к весне. Гастроли нашего театра были завершены. С остановками мы возвращались на базу в Княжпогост. С одним из встреченных в поезде Сеня Ерухимович подошёл ко мне:
– Доктор Ш. хочет с тобой познакомиться.
Имя ближайшего друга Филиппа по их былым беспутствам мне было хорошо известно.
– Вот вы какая! – с любопытством разглядывал он меня.
– Вот вы какой!
Заочно я его не жаловала. Теперь увидела неглупого, дружелюбно настроенного человека. Доктор Ш. предложил перейти в свободное купе полупустого вагона, чтобы никто не мешал поговорить. С каким-то тоскливым испугом я слушала, как три года назад после освобождения он выписал сюда семью – жену и дочь. «А люблю другую женщину. К ней сейчас и еду. Только с нею и счастлив. Жене признаться не смогу. Она десять лет ждала моего выхода. Как справлюсь со всем этим, не знаю». Я надеялась, что с такой же откровенностью он скажет что-нибудь и о Филиппе. Но он отвлёкся. Приник к оконному стеклу и долго смотрел в темноту. Молчал. Потом сказал:
– Вам эти скелеты зон и бараков вдоль дороги мало что говорят… А я здесь начинал свою отсидку. Всех помню. Лежат здесь в свалочных ямах. Без могил, без крестов. Кого дожрал голод и вши, кого болезни.
Доктор стал расспрашивать: есть ли у меня родные? Куда думаю устраиваться на работу? Перед тем как проститься, он, не то желая ободрить, не то прояснить что-то, сказал:
– Хотел бы я вам чем-нибудь помочь. Вам треба быть сильной. Много закавык вокруг. У Филиппа юристы днюют и ночуют.
В оброненной фразе насчёт юристов не было ничего неожиданного, и всё-таки она как-то скверно застряла в сознании. Недружелюбие труппы из-за моих частых отлучек, бездомность, маловероятное устройство на другую работу, пять предстоящих лет Колиного заключения, то, что мне некуда и не на что взять сына, мысль о суде – всё это доводило меня до безумия. Одолеть это казалось невозможным. Я больше не хотела жить.
В минуту такого крайнего упадка сил и воли, по дороге в Княжпогост, решила в последний раз повидать Колю. ТЭК опять выступал в той же Ижме. Неправдоподобно, но на мой стук в дверь тэковского вагона выглянул сам Колюшка. Он был болен. В вагоне находился один.
– Что? Почему завязано горло? Ангина? Почему ничего об этом не написал?
– Что ты так разволновалась? Просто вспухли железы. Пройдёт!
Я заставила снять повязку. Опухоль! Вид её был равносилен удару. Я зашлась в истерике:
– Нет! Нет! Нет!
– Ничего не болит! – успокаивал Коля. – Посмотри: завязываю горло двумя галстуками, как бантом, и выхожу на сцену. Вот так. Никто ничего не замечает.
Обуявшая меня паника не отпускала. Тут же в Ижме я побежала к одному, другому врачу: «Посмотрите! Что это?» В диагнозе расхождений не оказалось: туберкулёз желёз. «Необходим рыбий жир. Нужно прогревание кварцем». Рыбий жир достала. Вольные поклонники Коли организовали ему несколько сеансов кварца. Но разве мыслимо вылечить туберкулёз в лагере?.. Всё сошлось к одному. Набрав воздуха, я еле выговорила:
– Давай покончим с собой. Я больше не могу выносить ни бессилия, ни страдания. Пойми, я больше не могу.
Я действительно – не могла. Колюшка стал осторожно уговаривать, убеждать:
– Сколько раз нашу жизнь хотели прервать насильственно, против нашего желания, против нашей воли! Мою – расстрелом, твою – голодом, унижением. Самим – нельзя. Нет права. Да, ты устала. Но мы будем счастливы непременно. Неужели ты в это не веришь? Почему ты в это больше не веришь?
И вновь повторил те странные и страшные слова:
– Клянусь тебе! Я скоро буду по ту сторону зоны!
В канун своего тридцатилетия, 29 марта 1950 года, уже глотнувшая воли, я осталась ночевать на нарах в вагоне моих заключённых-товарищей, на своём прежнем месте, рядом с прекрасной Марго. Первое, что я увидела утром, был мой портрет маслом, написанный художником Миллером по моей фотографии. Колин подарок. Трещала печурка. Меня поздравляли стихами, рисунками, припасённым для случая чаем. И что-то в душе смягчилось. Немного отошло. Конечно, может случиться: жизнь ещё будет милостивой к нам!
* * *
О судьбе нашего театра толковали всякое: вовсе расформируют, лучших актёров зачислят в основную труппу Сыктывкарского театра, ещё сократят штат, но всё-таки оставят как филиал. Решать участь театра приехала чиновница из Сыктывкара. В княжпогостском Доме культуры было назначено общее собрание. Я приехавшую начальницу в лицо не знала. Кто-то бесцеремонно рванул дверь в грим-уборную, где я переодевалась. Элементарно воспитанному человеку полагалось, извинившись, тут же её закрыть. Но женщина дверь не закрыла, стояла и рассматривала меня.
– Что вы хотите? – спросила я не слишком любезно.
А поднявшись в зал и увидев эту даму на председательском месте, усмехнулась про себя: сколько раз анекдотические ситуации всерьёз решали судьбу! Замкнувшись на своих проблемах, я была слепа и глуха к окружающим; в труппе против меня накопилось немало раздражения; творчески я себя никак не