Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через день-два в замке Сант-Эльм и дичь, и рыба, и мясо, из коих готовились блюда к столу царевича, претерпели урон заметный не только в количестве, но и в качестве, так что, набрав ложку супа, Ефросиньюшка настороженно принюхалась и ложку на стол положила. Рассеянно хлебавший наследник взглянул на любушку свою, пожевал губами и тоже почувствовал вдруг, что суп приванивает. Аппетит у царевича враз пропал.
В тот же вечер камины в комнатах царевича задымили, будто трубы кто заткнул наглухо. И уж что только не делали: и кошку проволочную в трубы опускали, и гирей пудовой дымоходы чистили, — дымят камины, хоть тресни. В дыме и наследник и дама к утру угорели. Ефросинья вышла из спальни с прозеленью в лице. А царевич и вовсе едва голову смог поднять. Но головная боль, хотя мозги трещат и височные кости наружу выпирают, всё же пустяк. Выйдешь лишний раз на галерею широкую, открытую на Неаполитанский залив, и, рот разинув пошире, подышишь благодатным воздушном — боль и пройдёт. А может, правда, и задумаешься, жабры распустив, как рыба: хорош-то он хорош воздух над Неаполитанским заливом, а в Рязани, гляди ты, может, и лучше. А уж наверное, каминов там проклятых понастроили куда как меньше...
Крутилось, одним словом, колесо, Петром Андреевичем запущенное. Прямо скажем, что твой вечный двигатель. И поди же ты, сколько речей вели о таком двигателе прекрасном, какие умы мечтаниями загорались, прожектов разных строилось великое множество, и всё пустым оборачивалось. А Пётр Андреевич только всего и делал, что во время беседы многодумной вытащит на минутку из-под камзола мешочек кожаный, непустой, и на тебе — вертится колесо. Чудо, да и только.
Отдышавшись кое-как от угару, царевич опять кричал на Кейля, ногами топал, бегал по комнатам и галереям. Пётр Андреевич, узнав о том, решил: пора — и в тот же час испросил аудиенции у наследника.
Между прочим, собираясь в замок Сант-Эльм, сказал Румянцеву:
— Полагаю, что житьё наше в сём замечательном граде к концу подошло. Побеспокойся, дружок, пока я с наследником разговоры вести буду, к замку карету подогнать, для дальней дороги способную.
С тем и вышел, звезду на груди поправив.
Алексей, как и в первый раз, встретил Петра Андреевича стоя. Граф, как вошёл, сдёрнул с головы шляпу и, стеля перьями по полу на французский манер, поклонился наипочтеннейше, подчёркивая тем самым, что, может быть, для кого-либо стоящий перед ним человек и гость нежеланный, которому и суп с тухлятинкой подать можно, а для него — наследник престола и особых знаков уважения заслуживает.
Но прежде чем склонить голову, Пётр Андреевич от дверей ещё на Алексея глянул внимательно и, пока стоял, склонившись, в мыслях прикинул: «Лицо царевича осунулось от прежнего разу и бледности поприбавило». Заметил и то, что колено у царевича подрагивает, а руки он за спину сунул, и неспроста, наверное, а дабы волнение не выказывать. И ещё более в решении своём граф утвердился: «Сегодня же надо всё и кончить».
Выпрямился и с улыбкой лучезарной сказал:
— Ваше высочество, батюшка твой Пётр Алексеевич, царь Великая, и Малая, и Белая России, привет передаёт и просит сказывать, что сам скоровременно в сию страну после успешных переговоров в Париже проследовать изволит.
Слова те царевича будто подстегнули. Он сорвался с места и побежал по комнате. Остановился у окна. Повернулся, взглянул на Толстого расширенными глазами.
— И ещё просил передать Пётр Алексеевич, — ровно продолжил граф, — что отдан им приказ о сборе войск в Польше, дабы готовы были к походу в Саксонию. Сие будет сделано, ежели цесарь германский воспрепятствует твоему возвращению на родину.
Царевич прижался к подоконнику.
— Нет! — выкрикнул. — Я в Россию не вернусь! И отсюда уйду. След скрою. Протектора найду нового!
Толстой стронулся с места и, тяжело ступая по навощённому паркету, пошёл на царевича. Если бы было куда отступить, Алексей отступил бы, но в спину вдавился мраморный подоконник. Царевич отвернулся от Толстого, вцепился руками в раму.
— Я не уеду отсюда, — сказал Пётр Андреевич, — пока не доставлю тебя отцу живым или мёртвым. — И повторил: — Живым или мёртвым. Я буду следовать за тобой повсюду, куда бы ты ни пытался скрыться. Ежели ты останешься, то отец будет считать тебя изменником.
Толстой отступил шаг назад, добавил:
— Ну, решай!
Пальцы царевича закостенели на раме. И та точенная искусно, золотом покрытая рама была как решётка, мир от него отгораживающая.
За окном благоухал сад. Мёдом сладким наполняли воздух поздние глицинии. Яркой зеленью сверкали пинии, а дальше, за садом, синим светило море...
«Вырваться бы отсюда и полететь, — подумал царевич, — полететь».
Но за спиной тяжело дышал граф Пётр Андреевич Толстой, и царевич затылком чувствовал его дыхание.
«Вот-вот вцепится, — мелькнуло в голове. — Волк ведь, волк».
— Письмо я напишу батюшке, — сказал он, прижавшись лбом к стеклу.
— Пиши, — чуть помедлив, ответил Толстой, — садись и пиши. Ждать нам времени царь не дал.
На негнущихся ногах подошёл Алексей к столу, сел. Но прежде чем взять перо, сказал:
— Я поеду к отцу с условием, чтобы назначено было мне жить в деревнях и чтобы Ефросиньи у меня не отнимать.
Тяжело ему было сказать те слова, ибо крест-накрест перечёркивал он свою мечту о троне, лелеянную много лет в самой потаённой глубине сердца. Жаркую, страстную, до боли желанную мечту. Ох как тяжело... Властолюбив человек и к трону готов идти и по телам мёртвым. Известно, что ступенями лестницы к месту тому высокому были и кинжалами заколотые, и отравленные, и зашибленные, и замученные в застенках. Матери, отцы, братья и сёстры единоутробные. В стремлении подняться над людьми не считает человек преступным ни ложь, ни попрание клятвы, ни кровосмешение. Нет греха, который бы он не взял на себя в жажде власти. Так было, так есть, и не ведомо никому, какую и чем наполненную чашу должен испить человек, чтобы, утолив ту жажду, сказать: «Сыт!»
А может быть, и нет такой чаши