Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спрыгнул с нарт и посмотрел вниз. В двенадцати футах подо мной, на дне трещины, пенилась черная вода. Тяжелые нарты сразу пошли ко дну, утянув за собой отчаянно бьющихся собак. Я подумал, что перевернутые нарты потопили и Соли и великий пилот нашел наконец свою смерть. Я искал его тело в плавающих на воде обломках снежного моста, но ничего не видел. Потом я услышал его крик:
– Мэллори, помоги мне!
Он цеплялась за неровную стенку трещины прямо подо мной. Каким-то образом уже при падении он успел выхватить из поклажи медвежье копье, вогнать его в рыхлый лед и с его помощью вылезти из воды.
– Холодно – ног не чую.
Я бросил ему веревку и вытащил его. Это было потруднее, чем тащить из полыньи рассчитанного на двух охотников тюленя. Он искупался по грудь в ледяной воде, и ноги так окоченели, что он не мог упереться ими в стенку, чтобы помочь мне. Руки у меня чуть не вывернулись из суставов, но наконец я ухватил его за ворот и вытянул на лед. Он чуть не рухнул на меня и лег, хватая ртом воздух. Я стал срывать с него промокшие меха, а снег между тем валил вовсю.
– Ох как холодно – дай мне умереть.
Я развязал свою поклажу и закутал его в спальные шкуры. Снег был густ, как медвежья шерсть; я развернул собак и погнал их обратно к хижине. Мы ползли сквозь метель, как слепые вши, и нам посчастливилось найти нашу хижину, наполовину засыпанную снегом. (Повезло нам и в том, что мы так и не встретились с невидимым медведем. Возможно, Тотунья провалился в трещину вместе с несчастными собаками Соли.)
Как хрупка человеческая жизнь! Стоит температуре подняться на несколько градусов, как человека начинает трясти. Стоит ей на те же пару градусов упасть, и человек начинает умирать. Я втащил умирающего Соли в хижину, разостлал меха, зажег горючие камни и поставил кипятиться воду. Я надеялся влить в него немного горячего кофе, чтобы прогреть как следует. Но не успел я всыпать порошок, как дрожь, сотрясающая Соли, прекратилась и он впал в гипотермическую кому. Кожа у него посинела, дыхание стало мелким и прерывистым. Я пощупал его лоб – он был холодный как лед.
Он, как-никак, доводился мне отцом – поэтому я разделся догола и залез к нему под шкуры. Больше мне ничего не оставалось. Затылком я чувствовал мягкий шегшеевый мех, а грудью прижимался к его волосатой спине. Его холодные оцепеневшие ноги приникли к моим. Я боялся открыть рот, чтобы туда не попали его длинные волосы. Я обхватил его руками. Деваки, когда им нужно отогреть замерзшего охотника, принимают именно такую, до омерзения интимную, позу. Мне невыносимо было даже прикасаться к нему, и все-таки я обнимал его, прижимая к себе, переливая в него тепло своего тела. Так мы пролежали довольно долго. Шкуры хранили тепло, и Соли начал дрожать. Видя, что он ожил достаточно, чтобы оставить его одного, я приготовил кофе и поднес кружку к его губам. Так я отогревал его весь день, а под конец нажарил тюленины, и мы поели, макая мясо в растопленный жир. Подкрепленный Соли посмотрел на меня и спросил:
– Это ведь не ты пытался убить меня, нет?
– Нет, Соли, не я.
– Значит, смерть Жюстины и мое участие в Пилотской Войне, все это безумие – глупая ошибка?
– Это трагедия.
– Скорее ирония. – Он провел пальцами по своим массивным бровям. – Когда Жюстина ушла, когда я ее ударил – для нас, для меня уже не было пути назад. Это был худший момент в моей жизни. Это мое алалойское тело – я мог бы переделать его заново, но оставил как напоминание. Чтобы наказать себя. А ведь если бы не это тело и не твоя помощь – мне бы конец.
Мы постарались лечь как можно дальше друг от друга, но все-таки оставались под одним одеялом. Его дыхание пахло кофе и кетонами, порождаемыми нашей сугубо мясной диетой: организм перерабатывал белки в глюкозу. От Соли пахло и другим – в основном гневом, страхом и возмущением.
– Напрасно ты мне помог – ты просто не мог по-другому, да? Ты это сделал, чтобы отомстить мне.
– Нет.
– Тебе ведь нравится чувствовать себя святым, верно?
– О чем это ты? – спросил я, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
– Еще до того, как у тебя появилась хотя бы малейшая причина… Помнишь ту ночь в баре? Когда Томот назвал тебя бастардом? Ты сразу вышел из себя, так?
– Тогда я не умел себя сдерживать.
– «Наследственность – это судьба», – процитировал он.
– Я в это не верю, – сказал я, поджаривая над огнем селезенку.
– Во что же ты веришь?
– Я думаю, мы способны изменить себя, переписать свои программы. В конечном счете мы свободны.
– Ошибаешься. Жизнь – это ловушка, и выхода из нее нет.
Соли помолчал, пережевывая селезенку. Его волосатый живот поднимался и опадал в сравнительно теплом воздухе хижины. Прожевав, он сказал:
– Поговорим о фраваши, столь любимых нами инопланетянах. Хранитель их всех изгнал бы из Города, если б мог. Это их учение об абсолютной судьбе – об ананке, как ты ее называешь. Ты прислушивался к ним больше, чем подобает человеку, так ведь?
Я никогда не слышал прежде, чтобы Соли так философствовал, поэтому позволил ему продолжать.
– Свобода воли! Ты когда-нибудь задумывался над этим термином, в том смысле, в каком употребляют его фраваши? Это же оксюморон, столь же противоречивый, как «жизнерадостный пессимист» или «счастливая судьба». Если вселенная жива и обладает сознанием, как веришь ты, если она движется… если у нее есть какая-то цель, то мы все рабы, ибо она двигает нас к этой цели, как шахматные фигуры. И нам неведомо, в чем заключается игра. Так где же тут свобода? Хорошо толковать об ананке, о слиянии наших индивидуальных воль с высшей волей – ты ведь в это веришь? – но для человека ананке означает ненависть, несчастную любовь, отчаяние и смерть.
– Нет. Ты все не так понимаешь.
Он выплюнул мелкий хрящик на утоптанный снежный пол.
– Так просвети меня.
– Мы свободны лишь как часть целого, а не абсолют. Свободны в известных пределах. В конечном счете наши индивидуальные воли действительно составляют часть воли вселенной.
– И ты в это веришь?
– Так учат фраваши.
– В чем же она, воля вселенной? – спросил он, бросая пригоршню снега в кофейник.
Метель забрасывала хижину снегом, в щели единственной незаметенной, северной стены сочился серый свет.
– Не знаю, – ответил я.
– Но думаешь, что это когда-нибудь откроется тебе?
– Не знаю.
– Весьма самонадеянная мысль, тебе не кажется?
– Зачем же еще мы здесь? Открытие или созидание – в конечном счете это одно и то же.
– Действительно, зачем мы здесь? Вот кардинальный, хотя и банальный вопрос. Мы здесь для того, чтобы страдать и умирать. Мы здесь потому, что мы здесь.