Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сожми в рукавице кулак и старайся не выставлять руку на ветер.
Он посмотрел на меня сквозь смерзшиеся от слез ресницы (на морозе глаза у нас все время слезились) и сказал:
– Не тебе одному известно, как надо обращаться с отмороженными пальцами. – Он спрятал кулак под мышку и добавил: – Спасибо.
В пути мы почти не разговаривали – разве что о самых насущных вещах, да и тогда большей частью ограничивались жестами: указывали на след Хранителя, слегка отклонившийся к северу, или благодарно улыбались, когда один из нас заваривал утренний кофе. Наша трудная походная жизнь скоро вошла в колею. В конце дня мы строили хижину и заделывали снегом трещины. Потом вносили внутрь кухонную посуду, провизию и шкуры, которые расстилали на снежных лежанках. Пока Соли разжигал горючие камни, я таскал снег для кофе и последним блоком загораживал туннель от ветра. Покормив собак и обив снег с шуб, мы принимались за летнемирский кофе, разогретые орехи бальдо и вареное мясо. Можно было наконец отогреться и подумать о том о сем. А когда мы, развесив парки на распялках, забирались в постели с последней кружкой кофе, Соли читал мне из Книги Молчания.
Большинство людей относится к молчанию как к понятию отрицательному, выражающему отсутствие звука, но это не так. Молчание – вещь реальная, почти столь же осязаемая и твердая, как камень. Ночами в хижине, когда ветер утихомиривался и собаки засыпали. Соли сидел, закутавшись в меха, и молча смотрел в свою синюю кружку. Однажды, когда чуть-чуть потеплело и ледяные кристаллы в воздухе затянули солнце желтой дымкой, мы поспорили о том, что будем делать, если пройдет снеговой фронт. Уютно (я употребляю это слов в чисто условном смысле) устроившись на ночь в хижине, я настаивал, что Хранитель будет продолжать путь на Квейткель. Я был очень уверен в себе. Соли, стиснув пальцами кофейную кружку, метнул на меня взгляд, который мог означать: «Ты совсем как я, такой же упрямый и самонадеянный!» Потом он застыл как каменный, и Книга Молчания открылась. Ключом к ней служили его лицо и глаза, и первая ее страница повествовала о ненависти.
Он ненавидел сам себя. Само собой разумеется, что все мужчины и женщины, будучи людьми, находят в своем человеческом естестве хоть какую-нибудь причину для ненависти. Но Соли пошел дальше, превратив ненависть к себе в настоящее искусство. Свою гордыню, гневливость, безразличие к страданиям других он ненавидел точно так же, как недостаток воображения и неспособность доказать Гипотезу. Более того – он ненавидел себя за наличие недостатков как таковых. Я смотрел, как он прикладывает ободок кружки к своим белым растрескавшимся губам и дует на кофе, и мне казалось, что он ненавидит себя за то, что он человек. Этот мрачный, погруженный в себя человек, столь часто путешествовавший по темным ледянкам собственной души, открыл, что наша человечность, самое сокровенное наше «я», определяется не столько силой, сколько слабостью. В этом и заключалась ловушка, державшая его в плену, как смерзающаяся прорубь: он любил в себе человека и одновременно ненавидел его, потому что никем другим быть не умел. Самый большой страх (а потому и ненависть) вызывал в нем высший Соли, который мог бы выйти из старого, слабого, разочарованного Соли, если бы тотразбил ледяные края полыньи. Все это он сознавал – он видел себя более ясно, чем было доступно моему наивному взору цефика. Это-то самопостижение и запечатывало гробницу его ненависти к себе. Но если он действительно видел сковывающую его спираль ненависти и страха, разве не мог он ее сломать? Нет, не мог. В конце концов, он был только человеком во всем чудесном и трагическом смысле этого слова: А человек, как пытался он себе внушить на протяжении трех жизненных сроков, должен принимать свою человечность как должное.
К тому времени, как мы достигли первого из Внешних Островов, ему пришлось смириться также и со слабостью человеческого тела. Тридцатый день глубокой зимы обещал стать еще холоднее всех предыдущих. В десяти милях к югу от хижины – в ясном утреннем воздухе казалось, что еще ближе – бело-зеленым холмом поднималась из моря обитель семьи Еленалина. Мы с Соли, одолеваемые кашлем, все время украдкой посматривали на юг, пока запрягали нарты. Его неловкость в работе я сначала приписал задумчивости: возможно, он прикидывал, что произошло с Еленалиной за эти годы. Лейлани, упершись лапами в снег, облаял стайку гагар, летящих к острову. Кожаные постромки, натянувшись, сдавили пальцы Соли, и он поморщился.
– Опять отморозил? – Я подошел к нему по скрипучему снегу и помог распутать Лейлани и вторую собаку, Гиту, которая подскакивала, пытаясь достать до птиц. – Дай-ка взглянуть на твои пальцы.
– Они в порядке, – ответил он, дыша паром из кровоточащего носа. – Замерзли только, а так ничего.
– Надо их согреть. Когда еще мы доберемся до Квейткеля… Сейчас мы, думаю, милях в сорока от Фарлейской отмели. Давай погрею.
– Нет.
– Ты их отморозил, так ведь? Говорил ведь я – держи их в тепле!
– Ничего я не отморозил.
– Дай посмотреть.
– Отстань, пилот.
Я дрожал в слабом утреннем свете, и ветер швырял снег мне за шиворот. Мне хотелось скорее отправиться в дорогу, чтобы восходящее солнце и мышечные усилия согрели меня. Я посмотрел на запад, стараясь различить в дымчатой белизне складки и трещины ледяного рельефа, и предложил:
– Зайдем в хижину. Я согрею воды, и мы обмакнем туда твои пальцы.
Лоб Соли, несмотря на мороз, блестел от пота.
– Так ведь времени нет.
Я повалил Арне на бок и натянул кожаный сапожок на его стертую лапу.
– Если ты упустишь поводья и твои нарты провалятся в трещину, мы потеряем кое-что побольше времени.
– Да, времени, – пнув ногой снег, сказал он и неожиданно вернулся в хижину.
Я пролез вслед за ним. Он снял рукавицы, и я увидел, что он не лгал. Пальцы не были обморожены. Дело обстояло еще хуже. Их концы почернели, и от них шел гангренозный запах. Даже протухшие рыбьи головы годичной давности пахнут лучше. Я попятился от этой вони, стукнувшись головой о стенку хижины.
Он отвел пальцы подальше от себя, как что-то нечистое, и сказал:
– Как видно, первая помощь не подействовала.
– Мы можем вернуться в Город. Даже если гангрена захватит всю руку, расщепители отрастят тебе новую дней за пятьдесят. – Честно говоря, возвращаться мне не хотелось.
– Тогда мы упустим Хранителя.
– Предпочитаешь потерять пальцы?
– Лучше уж это, чем вернуться в Город, как побитая собака.
Глядя на его пальцы, раздувшиеся от гнилостных газов, я сказал:
– Я не резчик.
– Но ведь нож-то у тебя есть – стало быть, и резать ты можешь.
Я почесал нос.
– Не так это просто.
– Боишься?
– Трудно тебе придется у деваки без пальцев.
– Трудно.
Я взял его руку в свою, чтобы рассмотреть получше. Мне не хотелось ее трогать, а уж тем более резать, но больше нам ничего не оставалось. Я разостлал нерпичью шкурку и положил на нее иголку с ниткой из своего швейного мешочка. Вынув из чехла тюлений нож, я подержал его над горючим камнем, пока он не раскалился и не почернел от копоти. И отрезал Соли пальцы. Он скрипел зубами и пытался блокировать боль. Я отсек его указательный и средний пальцы по второй сустав, а безымянный под самый корень, быстро прижег обрубки горячим ножом и зашил. Во время этого я не мог не заметить, как похожа его рука на мою. (Несмотря на все свое ожесточение против Ордена, он продолжал носить на мизинце пилотское кольцо. Я не думал, что Соли когда-нибудь его снимет – разве что мне придется ампутировать и этот палец тоже.)