Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты случайно не протестант?
Вопрос был странный, Густав даже не сразу вспомнил, что это такое. А когда вспомнил, уставился на Жозефа удивленно и даже не ответил: какие еще протестанты-православные-лютеране в наше время?!
— Ясно. — Жозеф вздохнул и серьезно посмотрел на поляка. По-английски он говорил примерно так же, как и поляк, разговаривать было достаточно легко. Потом достал из-под РЖ и куртки старинный крестик и поцеловал его. — Понимаешь, я протестант. Я хотел бы исповедоваться, а священников тут нет… Если бы ты был протестант, я бы мог тебе исповедоваться как брату по вере…
— А что, больше христиан нет? — поинтересовался Густав, почему-то смущенный словами бельгийца.
Жозеф вздохнул:
— Нет, откуда… Я вообще на всю роту один христианин. Нет, не смеется никто, но не понимают. А я верю, с детства научили…
— А я себе бельгийцев не такими представлял, — вырвалось у Густава.
Жозеф покачал головой:
— Да я и не бельгиец даже, я валлон.[33]
— А, — понимающе сказал Густав. Про валлонов он вообще ничего не слышал. — Послушай, ну в чем тебе исповедоваться? Нет, ты не думай, я и не спрашиваю…
Жозеф поправил патронташ с гранатами к подствольнику. Вновь посмотрел на поляка — внимательно, долго…
Человек — странное существо. Нередко люди откровенничают в дороге с совершенно незнакомыми, зная, что никогда больше их не увидят, рассказывают им о том, о чем никогда не рассказали бы и иным хорошим знакомым. Наверное, то же произошло с юным валлоном. Смуглое лицо стало задумчивым. И Жозеф явно пришел к выводу, что «свежий» человек может понять его лучше, чем старые друзья:
— Знаешь, я верю, что мы здесь сражаемся против нечисти за веру Христову. Ну, как в Крестовых походах в давние времена… И я не знаю, могу ли я… имею ли право… Понимаешь, я торговал краденым. У нас в Шарлеруа до сих пор не везде порядок, за процент с продаж устраивал встречи, помогал сбывать разное, когда был мельче — лазил по форточкам… Знаешь, я понимал, это скверно, мерзко, но — деньги, деньги… Помню, как у меня несколько раз по-настоящему валялись в ногах, у мальчишки, чтобы помог что-то вернуть или достать… А ведь среди моих предков были графы Шарлеруа, де ла Вильеры! — Жозеф вздернул голову. — Война не кончается, а я толкал краденое… Люди шли воевать, люди приходили с войны… или их привозили… клиентов потихоньку становилось меньше, наказывать стали строже, стали вешать… Но я не завязывал. Босс платил мне хорошо, у меня было чутье и на облавы, и на подсадных… Мне должно было исполниться шестнадцать. Я еле-еле ушел в тот день. В меня стреляли. Каски.[34]Не наши, местные. Я спрятался в церкви. Было холодно, шел дождь со снегом, у нас такое часто даже летом… выл ветер… Я уснул, пригревшись, на скамье… Когда я открыл глаза, — взгляд Жозефа стал испуганно-изумленным; он снова живо переживал то воспоминание как реальность, зрачки расширились, — рядом со мной на скамье сидел граф Готье де ла Вильер, сподвижник и лучший меч Готфрида Бульонского…[35]Я понимаю, — Жозеф неловко улыбнулся, — это было от нервов, усталости и страха. Но я так ясно его видел — низко надвинутый кольчужный капюшон, кольчужные перчатки на крестовине обнаженного меча, серебристый блеск лезвия. И чувствовал запахи — мокрого железа, мокрого сукна, мокрой кожи… словно он тоже вошел с улицы. Он смотрел на меня грустно и устало. А потом сказал: «Жозеф, зачем ты губишь свою душу и души своих братьев во Христе? Ты сын воинов, в тебе наша кровь. Ты должен искупить сделанное». Я проснулся. Той ночью я из дома вывез кучу краденого барахла-передержки и свалил его у дверей участка. Подделал подписи отца, матери и пошел в пункт вербовки. Теперь воюю. Но я думаю: а имею ли я право, я, торговец краденым и вор, стоять в одних рядах с теми, кто не веруют в Господа, но чище меня в душе и мыслях своих? Вот… — Он провел ладонью по автомату. — Я рассказал…
Густав удивленно молчал. Что, собственно, он мог сказать? Он был сыном кустаря-рабочего, который родился до Безвременья, но почти не помнил того мира, и обычной польской женщины, замотанной жизненными неурядицами и запоями мужа. Роты были нужны ему скорей просто как возможность вырваться из Радома, где неизвестно чего ждать и неизвестно на что надеяться… Густав никогда не воровал, вообще не делал ничего особо противозаконного — крепкий, здоровый славянский парнишка с дремлющими хорошими задатками… Что он мог сказать?
Да, похоже, Жозеф и не ждал ответа.
Какие-то отрывки из скудного школьного курса истории тем не менее мелькнули в голове поляка.
— Ну… э… если я правильно помню, — медленно произнес он, — этот… папа римский, призывая к Первому крестовому походу, сказал, что тем, кто примет в нем участие, будут отпущены все грехи. Я не очень понимаю, как это — отпускать грехи. Но… твой предок — он вроде бы намекнул тебе, что война отпустит и твои грехи. То, что ты делал, это гадость, конечно. Но ты с этим ведь покончил и сражаешься за будущее. Так ведь?
— Да. — Жозеф осенил себя крестом и добавил с почти неуместным в устах юноши этого времени пылом: — Даст бог, это так, я верю в это… Спасибо, Густав.
Поляк смутился, сам не понимая почему. Насвистывая, чтобы скрыть смущение, он огляделся… и заметил в конце улицы, чуть сбоку, угол какого-то здания, не похожего на жилой дом.
— А там что? — спросил он с интересом.
Жозеф, размышлявший о чем-то своем, повернулся и удивленно сказал:
— Н-не знаю. Мы тут были три недели назад, ничего там такого не торчало… — Он достал «уоки-токи». — Иоганн, это Жозеф… Да нет, ничего. Тут какой-то дом, раньше не было его. Мы посмотрим… Нет, зачем? Тут тихо, справимся… Конечно. Андрэ и Джек не вернулись?.. Точно, за смертью. — Он посмеялся. — Да, есть вещи, которыми даже черт не шутит… Ладно, мы быстро. — Он убрал рацию и спросил: — Ну что, посмотрим?