Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей хотелось унести Алю с собой в рюкзаке, спрятать ее. Дана ни за что не разрешила бы ей забирать мертвые воспоминания или копаться в захламленных притонах, но некоторые квартиры хотелось показать: например, квартиру-лес. Толстые стволы едва держались в мелких кадках, зелень тянулась от разбухшего паркетного пола до облезлого потолка, всюду стоял шелест листвы, валялся рассыпанный по полу гравий или свисали подвядшие бутоны. Стояли подпорки, блестели ленты-подвязки, и всюду, даже на крышке унитаза, на стульях и на кровати росли мясистые цветы, пробиваясь будто бы из наволочек, пола и деревянных столешниц. Пахло влажной землей.
— Выбрасывайте, — распорядился Палыч.
Часть растений они раздали по родственникам, часть забрали соседки умершей, а остальное развезли в социальный центр и библиотеки. Но всё вместе и в одно мгновение, шумящее зеленое море, полное воздуха и жизни…
Чудо.
В других квартирах обои прятались под сотнями вырезок, которые сквозняк перебирал с сухим хрустом, будто вырезки пытались говорить. Кое-где Дана находила старинные, еще довоенные открытки и без зазрения совести забирала их себе, кому они нужны-то? Где-то по шкафам сидели куклы с ярким макияжем и в пышных платьях, словно бы в музейных витринах, причесанные, залюбленные… Але понравилось бы это приключение, и Дана мечтала взять ее с собой.
— Почему ты его терпишь? — спросил Лешка, перегнувшись с кровати так, чтобы его прищуренные, совсем недетские глаза оказались прямо напротив Даны. Она инстинктом прижала Алю к себе покрепче, будто хотела сохранить ее сон.
— Потому что он наш папа.
В тесной однушке, разделенной шкафом и перегородкой на три комнаты, невозможно было вздохнуть, чтобы кто-нибудь не услышал, но Дана говорила слабо, едва слышно. Лешка загородил ночник головой, и теперь казалось, что вокруг его лохматой макушки подрагивает светлый нимб. Горько пахло мамиными духами, Аля будто пропиталась ими насквозь, как отравой.
— Все равно, — упрямо буркнул Лешка и скрылся из виду, скрипнули доски под его матрасом. — Ты же старшая, ты не должна ему подчиняться.
Дана молчала.
— Прости меня… — шепнула она в конце концов, не уверенная даже, что он услышит.
Аля пока просто боится драконов, Лешка уже все понимает. Как быть с ними? Если бы отец рявкнул хоть раз, замахнулся или ударил, Дана тут же собрала бы в пакеты все вещи и отправилась с детьми на улицу, неважно куда, но отец был слишком благородным, чтобы быть малышей. Он шипел и ругался, но грубости физической себе не позволял, по крайней мере, при Дане. Может, ей и лучше было бы, если бы он сорвался?..
Лешка рос, и все чаще она замечала в нем защитника. Слишком слабого, еще нерешительного, чтобы распрямиться перед отцом, но рано или поздно это случится, а что может быть страшнее?
Голова гудела то ли от беспокойства, то ли от страха за мелких, то ли от побоища. Дана осторожно уложила Алю на подушку и накрыла одеялом, прижалась губами к ее теплой мягкой щеке, напоминающей сладкий персиковый бок.
— Я сам его убью, — сказал Лешка сверху так отчетливо и громко, что Дана замерла, прижавшись разбитой губой к Алиной щеке. Сестра поморщилась, спряталась под одеяло.
Дана потянула Лешку на себя:
— Не вздумай, — голос звенел от напряжения. Лешка смотрел исподлобья, пыхтел от злой решимости, и Дана впервые в жизни заметила, как сильно он похож на отца. В изломе густых, совсем не мальчишеских бровей, в глазах этих, в поджатых до белизны губах… Видеть такого в Лешке не хотелось — Дана помнила, как поливала его теплой водой из ковшика, а он с сосредоточенным видом топил уточку в мыльной пене, и ничего, ни-че-го, отцовского в том карапузе не было.
— Если он еще раз, тебя… Чего он вообще?!
Дана мягко погладила его по руке.
— Ничего. Если ты его убьешь, то тебя отправят в тюрьму, а мы одни останемся. Умрем с голоду. Лучше будет?
Он сопел:
— Не лучше, — продолжила Дана, — Лешка, не дури, я все сама решу, но это небыстро, понимаешь? Чем мы будем лучше него, если станем такие же злые? Ничем. Ты хочешь в папу превратиться?
Он не шевелился. Просверливал ее взглядом.
— Леш, ответь мне, пожалуйста.
— Да понял! Ничего не буду делать. Я такая же тряпка, как и ты.
Лешка рванулся к стене, вздыбил теплое одеяло и обхватил себя за колени. Дана еще немного потопталась у их кровати, подыскивая, чего бы такого мудрого и успокаивающего брату сказать, но ничего не придумала и махнула рукой. От усталости качало, и она надеялась, что крепкий сон всем пойдет на пользу.
Дана проснулась глубокой ночью от чувства, будто отец нависает над ней и вглядывается вое сны — мало ли что там припрятано? Снилось что-то бесформенное, тревожное, мельтешащее, но она все равно испугалась этого пристального взгляда, вздрогнула, присела на влажной простыне… Отец спал. Посапывал и Лешка, совсем не видно было маленькую закорючку Али на кровати. Ночник подсвечивал угол мертвенным слабым светом, как замерзающий светлячок.
Ноги мгновенно замерзли от холодного голого пола — родители, по-видимому, оставили на ночь приоткрытую створку окна, и теперь в квартире стоял предрассветный ноябрь. Губа пульсировала горячим и колким, Дана в задумчивости почесала ранку. Поправила одеяла на мелких по старой привычке: спящий и расслабленный Лешка казался совсем маленьким, щекастым карапузом. Дана охраняла и его: в школе Лешку порой пинали одноклассники, он прятался за гаражами и плакал. Дана нашла его как-то на улице в кресле, мокром и чавкающем от дождей, притащила в пустую квартиру и долго отпаивала кипятком с медом, чтобы не заболел. Если они всей семьей выезжали к речке (отец хорохорился перед сослуживцами и всюду тряс своей идеальной семьей), то половину времени Лешка бродил по окрестным кустам, выковыривал мошкару из паутины, подцеплял стрекоз веточками из воды и осторожно дул, подсушивая им крылышки.
И на тебе, убью…
Дана разгребла на узком письменном столе Лешкины футболки, Алины краски в пузатых баночках, учебники и карандаши, нашарила плоскую жестяную коробку. Прокралась в туалет, ступая там, где не скрипело — за всю жизнь в квартире она выучила и вой канализационной трубы, и скрежет голых ветвей по уличной стене, и рев пылесоса у соседей…
От мохнатого и замызганного половика пахло мылом, зубной пастой, спокойствием.