Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всадник с подбитым глазом первый подъехал к дому (дивному, на его взгляд, дому, смотревшему окнами прямо на улицу – кто хошь залезай и хозяйничай!) и постучал в частый оконный переплет. Изнутри ему дали знак, он спешился и подошел к двери, также выходившей на улицу. Эта немецкая глупость была уму непостижима – как прикажете сей домишко охранять? То ли дело на Москве – дом в глубине двора, по двору с заката до рассвета гуляют псы; ни к имуществу вор не подберется, ни к дурам-девкам.
Дверь ему отворил старый шумиловский дядька Клим Ильич, которого подьячий взял с собой в поход ради его великой верности – да и чтобы оставшаяся дома на Москве матушка была спокойна за сына.
– Слава те Господи! – воскликнул он. – Ну что? Разведали?
– Все как есть разведали, а теперь корми нас, дяденька, оголодали – мочи нет! – весело сказал всадник с подбитым глазом. – Холоден, голоден – царю не слуга!
И щегольски, перекинув прямую ногу через конскую шею, соскочил наземь, даже не коснувшись рукой седельной луки.
– С голоду брюхо не лопнет, только сморщится, – отвечал Ильич, высматривая второго всадника. Тот спешился подальше и не столь бойко.
– Опять? – строго спросил дядька.
– Да Клим же Ильич! Сил моих больше нет – слова ему поперек не скажи! Боярыня на сносях – пляши вокруг него да желания угадывай! А я человек простой, что на уме – то и на языке!..
– Помолчи ты. Петруха, поди сюда! – позвал дядька, и темнобровый насупленный Петруха подошел с конем в поводу. Ильич посмотрел, как молодцы отворачиваются друг от дружки, и тяжко вздохнул.
– Кто тебе, Ивашка, рожу-то изукрасил? – спросил наконец.
– Кабы я знал! Но и я на руку охулки не положил! Он, поди, там долго на карачках ползал, зубы собирал! – гордо ответил Ивашка. Тут Ильич вздохнул еще раз – не столь шумно, с заметным облегчением.
Того только недоставало, чтоб молодцы, посланные в Либаву с особым поручением, задрались и друг друга покалечили. Милостью Божьей обошлось!
– Петруха, ступай с конями под навес! Там Якушка в сене спит, растолкай, да чтоб хорошенько поводил бахматов. А ты, Ивашка, входи, – велел Ильич, – да не топай, как жеребец. Арсений Петрович отдыхать изволит.
– Да дело ведь спешное! Один? – Ивашка достал из седельных ольстров пистоли и, не глядя, передал конский повод Петрухе.
– Пока один.
И оба разом вздохнули. Плохо это было – что Шумилов сидит в светелке, никого к себе не допуская, и горюет. Даже если прячется, ссылаясь на обязательный для русского человека послеобеденный сон. Ильич понимал, что никакого сна там и в заводе нет, но идти против дедовского обычая не смел.
Ивашкино веселое нахальство тоже как-то попритихло, он скорчил унылую рожу и покивал. Плохо, что Шумилов сидит один, очень плохо. И управы на него, на дурака, нет – много чего привезли с собой в Курляндию, попа взять не догадались. Ближайший поп, который может вразумить, – в Друе, при воеводе Афанасии Лаврентьевиче Ордине-Нащокине.
Одну пистоль Ивашка засунул за кушак, вторая осталась в руке.
Подошел Петруха, тоже с пистолями. И оба встали перед дверью, глядя друг на дружку исподлобья – оба сразу войти первыми не могли, а быть вторым никто не желал.
Ильич посмотрел на молодцов, укоризненно кивая.
– Петруха, заходи, – сказал он и сам вошел первый.
Ивашка, обидевшись, чуть было не остался на улице, но торчать с пистолями напоказ было глупо – жители форбурга за московитами следят, рады будут донести, что они слоняются с оружием по городу. Дойдет до герцога и дружбе с ним никак способствовать не будет…
В горнице, где сидели и дурью маялись, играя в кости, два стрельца, Ильич пистоли отобрал.
– Давайте сюда, – велел он и уложил оружие в особые ящики. Потом Петрухе указал на табурет, а Ивашку повел к Шумилову.
Дверь светелки была закрыта.
Некоторое время Ивашка с Ильичом стояли, глядя друг на друга: кто-то должен был первым побеспокоить Шумилова. Наконец Ивашка почесал в затылке, отчего шапка, и так надетая набекрень, съехала на левое ухо.
– Нехристь, – проворчал Ильич, осознав, что парень толчется в доме, не сняв уличного головного убора. – Не задремал ли соколик мой?..
– Так Клим же Ильич!..
– Ну, коли по спешному делу… ступай уж…
– По спешному делу, дяденька!
Шумилов сидел в комнатушке, где места хватало лишь для стульев, небольшого стола да диковинной кровати, вывезенной когда-то из Голландии. Такой мебели Ивашка тоже не понимал: ящик, а не кровать, и влезать туда надобно с особой приступочки. Три деревянные стены да занавески, которые задергиваются, – и сидишь себе внутри, как в келье. Именно что сидишь – лежать в ней невозможно, разве что отроку ростом не более двух аршин. То ли дело на широкой и длинной, во всю стену, лавке, подстелив войлочный тюфяк! Даже не сразу догадаешься, как в этом склепе с бабой управляться.
Подьячий имел ту самую внешность, с которой можно замешаться в любую драку – а потом, при розыске, никто связно не сможет описать молодца. Волосы он имел обыкновенные, русые, бородку с усами – им под стать, лицо худое, бледное, нос прямой, глаза, очевидно, серые. Особой ширины в плечах не замечалось, дородства – ни малейшего, в придачу ноги кривоваты, словом – красавцем не назовешь, да еще неприятная повадка – сжимать губы таким образом, что в этой их складке сразу читалось презрение со скукой и недовольством, такое вот малоприятное сочетание.
Сейчас он занимался важным делом – учился бегло писать знаки затейного письма, придуманного еще покойным государем Михаилом Федоровичем. Знаки были заковыристы и один на другой сильно похожи – чуть не так проведешь тончайшую волосяную линию завитка, и смысл погублен.
– Арсений Петрович, – позвал Ивашка. – Изволите выслушать?
– Вернулись, – тусклым голосом отвечал Шумилов. – Вот и слава Богу.
Тут лишь Ивашка вспомнил, что и в первой комнате лба не перекрестил – не на что было, взятых с собой образов там не повесили, и в этой не успел, хотя образ Пресвятой Богородицы – вон он, на стенке, приспособленный кое-как. Он горестно вздохнул, сдернул шапку и беззвучно восславил Господа за свое успешное возвращение из Либавы.
– Все, что велено, посмотрели? – скорбно спросил Шумилов.
– Все суда видели, а было их немного, – доложил Ивашка. – А насчитали полтора десятка, из коих одно в тот же день отчалило.
– Садись, записывай.
Ивашка, детина здоровый, положил шапку на подоконник, по московским меркам – неприлично низкий, мужику по пояс, кое-как примостился за столом на ненадежном стуле – то ли дело лавка в приказе, да еще с мягким полавочником, а то еще можно овчину подложить. Он взял чистый лист из стопки (бумага была хорошая, плотная, лучше рыхлой приказной), взял очиненное перо (Шумилов усмирял свою тоску тем, что давал мелкую работу рукам, и очиненных перьев в оловянном стакане торчало десятка четыре), подвинул поближе чернильницу из походного прибора и задумался.