Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он припоминал и другие строчки Лажечникова из этой же главы: «Получить руку боярской дочери не есть мысль безрассудная. Одно условие — исповедание. С исполнением этого условия иноземцу свободен вход в дом Божий, помазанная святым елеем голова может стоять под брачным венцом с русскою девицею. Сколько примеров было, что татаре новокрещеные женились на дочерях боярских! Отцы думают спасти душу свою такими браками, которые, по мнению их, искупают поганых от огня вечного. Сам великий князь одобрял подобные союзы русских с иноземцами и дарил новобрачных поместьями».
Сколько потоков грязи обрушилось на главу Синода! Сколько раз его упрекали в преследовании иноземцев — особенно прибалтийские лютеране, мусульманские фанатики, католики разных национальностей и иудеи, обвинявшие во всех смертных грехах. Мелкий журналист Амфитеатров бесконечно высмеивал его и в статейках, и в устных рассказах за приверженность к православию, за то, что он крещение по православному обряду почитал высшим благом для инославного. А как же обрести настоящую родину и слиться с народом, среди которого живешь, как не в вере?! По крови можешь быть всяким, хоть негром, хоть индийцем, хоть китайцем с желтоватым сплюснутым ликом, но верой будь одинаков. Тогда Русь и родиной твоей станет, и матерью, и покой ты здесь обретешь, и невиданную волю, потому что православный русский человек на Руси внутренне свободен, как нигде.
Константин Петрович сидел за столом и что-то прилежно переписывал, а Лажечников склонился над ним, улыбнулся и показался мальчику таким симпатичным, добрым и приветливым, как редко кто из знакомых. И хохолок седоватый, и прищуренный, смеющийся взгляд, и теплая рука на макушке, и какие-то слова слились в один образ — приятный и близкий.
— Спасибо тебе, Иван Иванович, что Алексея Федоровича не забываешь, — сказал отец, обнимая Лажечникова за плечи. — Душу Мерзлякова мало ценят, а он любил и знал родной язык как никто. И учил его по завету Вольтера до скончания века. Многими европейскими наречиями владел в совершенстве! Иноземцы удивлялись! Латынь и греческий ему что родные.
Лажечников приезжал из Твери частенько и всегда интересовался успехами Константина Петровича. Позднее, через десятки лет, любопытство к истории и литературе он пробудил у великого князя Александра Александровича именно романами Лажечникова и полузабытого ныне Загоскина, превосходного стилиста и знатока старины. «Юрий Милославский, или русские в 1612 году» и «Рославлев, или русские в 1812 году» стояли у наследника, великого князя Николая Александровича[23], на особой полке, а после кончины царственного юноши перешли к его брату.
Однажды Александр III признался Победоносцеву:
— Спасибо тебе, Константин Петрович, что Лажечникова давал мне в молодости. Читая Ивана Ивановича, русским становишься.
— Ваше величество, вы по рождению русский.
— Да, это так. Но прадед страшно переживал, что приятели дразнили его курносым немецким принцем. Для нас, Романовых, сие больная тема. А читая Лажечникова, я русского в себе открыл немало.
В окаянное советское время, когда с мыльной водой ничего не стоило выплеснуть и ребенка, «Басурман» находился в загоне. «Ледяной дом» печатался и перепечатывался, а «Басурман» — нет. «Ледяной дом» одобрял Пушкин, «Басурман» вышел в свет после его гибели, и опереться на авторитет великого поэта не удавалось. Быть может, татарская тема в романе коробила издателей, но скорее еврейская, хотя Лажечников не в пример Николаю Васильевичу Гоголю — придал жиду Захарии симпатичнейшие черты. Это тем более удивительно, что «царек еретиков» и «отступник от Христова имени» пробрался на Русь с целью, которую православные не могут и не должны считать благой. Однако сила реализма Лажечникова, которую совершенно не понимали в упомянутые окаянные дни, как раз и состояла в умении нарисовать истинный характер человека в истинных обстоятельствах объективно и непредвзято. Вот почему Антон Эренштейн обнял Захарию, не погасив свечи и не стесняясь, что увидит недобрый глаз. Решиться на сие — смелый поступок, а написать про то у нас в России — вдвойне.
Романы Лажечникова да и сам писатель с добрым и чуть ироничным взглядом — едва ли не наиболее яркие впечатления московского детства.
Семья Победоносцевых жила литературой. Отец сотрудничал еще в мерзляковском «Амфионе». С довоенных лет по год рождения Константина Петровича служил секретарем Цензурного комитета, с гордостью носил звание действительного члена Общества любителей российской словесности при Московском университете. Чем только отец не занимался! Издавал «Минерву» — журнал российской и иностранной словесности пользовался значительной популярностью. Его перелистывал и Карл Васильевич Нессельроде[24]! Печатал отец произведения в «Новом Пантеоне отечественной и иностранной словесности». Издавал журнал «Новости русской литературы». Перевел огромное количество повестей и романов иностранных авторов, не нарушая правил русской грамматики и достоинств русской прозы, как он их чувствовал и понимал. Конечно, отмечал Константин Петрович уже в зрелости, Петр Васильевич принадлежал больше к плюсквамперфекту. Лекции его студенты считали унылыми и слишком сухими, произведения — скучноватыми и нравоучительными, манера выражаться уходила корнями в русский век Просвещения, не отличавшийся изяществом литературного стиля. Чего стоят только названия сборников и альманахов! «Цветник избранных стихотворений в пользу и удовольствие юношеского возраста» или «Направление ума и сердца к истине и добродетели». Довольно объемистая книга называлась «Избранные нравоучительные повести, удобные вливать в сердце чувство нравственной красоты».
Сам блестящий стилист, Константин Петрович отдавал себе отчет в том, что сочинения отца и издания, которые он редактировал, далеко отстали и не соответствовали уносящийся вперед эпохе. Ни дневник о Московском разорении, который родитель буквально создавал, уезжая, в Бельково; под Кострому, к Павлу Антоновичу Шипову, отцу прощенных декабристов, ни журнал «Детский вестник», выпущенный сразу после Отечественной войны 1812 года, ни призывы хранить чистоту речи не могли укрыть от читателей и слушателей тот прискорбный факт, что Петр Васильевич стал на творческую стезю со значительным опозданием и, как тогда говаривали, кутейничество в нем ощущалось довольно явственно. Да что стыдиться! В самом графе Михаиле Михайловиче Сперанском дух кутейничества жил.
Константин Петрович хранил издания отца и брата бережно, на специальной полке и нередко открывал, иногда пробегая глазами давно знакомые строки. Брат обладал широтой взгляда, владел европейскими языками и был отменным журналистом. Лучше прочего ему удавались очерки и короткие эссе, хуже — прозаические опусы с современными сюжетами, запутанными интригами, случайными и недолговечными образами, правда, ловко очерченными. Рассказ или даже небольшая повесть «Мамзель Бабетт» появилась в 1842 году у Осипа-Юлиана Ивановича Сенковского — знаменитого барона Брамбеуса — в «Библиотеке для чтения». Между прочим, в разделе «Русская словесность» на несколько лет раньше увидели свет «Пиковая дама», «Кирджали» и «Песни западных славян». Пушкин напечатал у барона Брамбеуса три сказки и пять или шесть стихотворений. «Библиотека для чтения» восторженно отозвалась о «Повестях Белкина», «Анджело» и, что весьма важно, об «Истории пугачевского бунта». Потом Сенковский переметнулся во враждебный лагерь Булгарина и Греча, стал плести всякий вздор и опомнился только после гибели поэта.