Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и нарвался, подаю знак первой машине, чего делать не имел права, останавливать можно только в том случае, когда грозила опасность дальнейшего передвижения. Козыряю:
– Товарищ командир, разрешите обратиться. (Мы их всех называли командирами, знаков отличия ракетчики не носили.)
– Обращайся, – отвечает крайне недружелюбно, зло.
– Вы куда следуете?
Надо же глупость сморозить, разве можно задавать такой вопрос.
– Для чего тебе? – спрашивает грозно, с приступом. – Много хочешь знать, где твой командир? Кто хочет много знать, того, – указывает на свой пистолет.
– Знаю, что вы флеровцы. Только скажите, можете ли оказать помощь людям? Ясно, что погибнут. Если нет, проезжайте.
Командир подозвал сопровождающую машину-будку, выскочили несколько человек, пересели в боевые машины, автомобиль подогнали к искалеченной ленинградской полуторке. Ракетчик лишь крикнул:
– Другой раз остановишь – застрелю!
– Вылезайте, братушки, – обращаюсь к ленинградцам.
Я к ним в кузов, там никакого движения, лежат люди, только глаза светятся. Подойдешь к нему, вроде человек как человек, укутан весь, возьмешь на руки, брать нечего, так они были легки, бестелесны. Кое-кто подмочился, а то и под себя сделал по-большому, бедные люди. Ветер злеет, сечет, продувает. Ракетчик достал два сухаря, разломил на половинки, подал в машину. Я влез в кузов, стараясь ободрить ленинградцев, громко говорю:
– Живем, братцы.
Оглядевшись, замолчал, здесь не до добрых слов, на меня глазами измученных людей изо всех углов кузова смотрела косая ведьма-смерть. Люди-скелеты, беспомощные, едва живые. Мужчина разжевывает сухарь, чуть-чуть глотнет, остальное дрожащей рукой берет изо рта, вталкивает в рот женщине, она едва-едва дышит. С отчаянием, безысходным горем, со слезами, просит:
– Надюша, кушай, Надюша, кушай. Не умирай, Надя! Мы вырвались, слышишь, вырвались, Надя.
Не мог я ничего ни сказать, ни сделать. Выскочил из машины, попросил ракетчика раздать хлеб, ушел на обочину дороги, слышал, как боец уговаривал:
– Бери, бери, ешь.
Уже не все были способны съесть хлеб «Катюши». Машины дернулись раз, другой, пошли месить сыпучий, хрипящий, перемороженный снег.
Много лет прошло с тех пор, а не забывается, не сглаживается в памяти, до сих пор режет душу жалость к людям, не уходит ненависть к немецко-фашистским извергам.
«Дорогу жизни» обслуживали до конца апреля, до тех пор, пока лед держал машины. Обезлюдевший полк расформировали, передали в 177-ю стрелковую дивизию, и сразу в бой, сразу! В атаке был ранен Петро Осадчий, комвзвода, многие другие.
Первые дни войны были самыми тяжелыми, изнурительными и опасными. Впереди служба в пехоте, в полевой артиллерии, в бронетанковых войсках, ранения, контузии, тяжелейшие бои, черные дни поражения и прекрасное время Победы. Многое пришлось пережить, но первые месяцы оставили в моем сердце самые страшные следы. До сих пор мечусь в постели, бегу, карабкаюсь от наседающих, окружающих роту бронетанковых чудовищ, и если куда-то устремляюсь, то бьюсь с немцами, если лежу в бессилии, руки-ноги неподвижны и неподвластны, это тоже из 41-го!
Со времени событий прошло 38 лет, воспоминания пишу в 1979 году. Чаще и чаще поднимается тема всепрощения, не пора ли приравнять в ответственности немцев, скажем, с французами 1812 года? Навроде те и другие воевали не по своей воле, выполняли приказы.
После уезда полутрупов-ленинградцев по Дороге жизни сидел с бойцами у входа в землянку на колючем, секущем лицо ветру, высказывал товарищам:
– Каким судом надо судить немцев? Когда будет победа – прощения не дозволим. Ни матерям, вырастившим фашистов, ни детям.
– Немецкий народ ни при чем, – ошарашил из-за спины уверенный, не допускающий возражений голос, то младший политрук Орлов, сидя на порожке, слышал исповедь перед товарищами.
Когда про детей и матерей я загнул через край, он решил подправить:
– Надо помнить приказ товарища Сталина от 23 февраля. Красная Армия свободна от чувства расовой ненависти. Гитлеры приходят и уходят, народ немецкий, государство германское остается.
Опешил от неожиданности, от истины в последней инстанции, изреченной самим И.В. Сталиным. Она никем не могла ни обсуждаться, ни тем более исправляться. Однако чувства и воспоминания взяли верх, суперечу:
– У нас на Дону есть пословица: пощадил бы врага, да честь дорога. Гитлер, Вильгельм и прочие кайзеры не приходили на неметчину откуда-то со стороны. Немцы их своими утробами породили. Агрессивными идеалами вскормили и выпестовали. Своими руками вложили оружие в руки. Псы-рыцари, захватчики, вот кто их породил, вот кто наш враг испокон веков и доныне. А насчет того, как поступать с фашистами, Иосиф Виссарионович в том же приказе привел слова Максима Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают». Еще сказал: «Нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души». Так кого я должен ненавидеть, кого убивать? Только лишь Гитлера, Геббельса? Но добраться до них можно только по трупам немецких солдат. Только ли солдат?
Встал по строевой стойке, обращаюсь, как положено младшему перед старшим по званию, по должности:
– После войны разберутся. Сейчас месть немцу, – постоял, потом снова брякнул:
– И после войны всепрощенья фашистам допустить нельзя.
Наступила тишина. Тут Владилен, ездовой конной тяги, декламирует:
Прости, родной. Забудь про эти косы.
Они мертвы, им больше не расти.
Забудь калину, на калине – росы,
Про все забудь, но только отомсти!
Стихотворение Михаила Исаковского подчеркнуло мою исповедь, ребята загудели, зло заговорили о том, что бы они сделали с немцами. Орлов стушевался, потом вышел в центр землянки: «Правильный вывод сделали, мы должны наказать и захватчиков, и исполнителей, и вдохновителей».
Я слушал, а сам думал: «Добраться бы до логова немецкого, не стану спрашивать командиров, можно или нельзя возвратить немцам должное, воздать за муки моих стариков-родителей, детей, жены, родных». В сознании роятся мысли о мести, сверлят душу слова ленинградца: «Надюша, кушай. Кушай, Надюша. Не умирай, Надя. Мы вырвались!» Мы за гуманизм. Но отомстим немцам, не могут остаться без возмездия слезы, выплаканные нашими людьми.
Наблюдая нынешнюю жизнь, претит недооценка войны, вызывает недоумение безмятежное отношение многих к ее опасности. Вспоминается, как под Ленинградом я говорил Петру Осадчему и Леньке Дурасову: «Лучше бы трудились в первые пятилетки не по восемь, а по девять, десять часов в сутки. Поменьше ездили на курорты, на выставку в Москву. Надо было больше дохода вкладывать в авиацию, артиллерию, бронетанковые войска, чем теперь, в 1941-м, страдать, быть просто-напросто беспомощными». Не пора ли подумать об этом новому поколению?