Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этих слов Рудольф отошел от них и затеял разговор со священником и краснодеревщиком Мулатом. Тем временем господин Брайтингер, сидя по-прежнему в кресле рядом с кушеткой, говорил все громче и все более резким тоном, «Вестник Веттерау» вздрагивал у него на коленях. Я не потерплю, чтобы меня поучали, произнес возмущенно Гайбель, сидевший на кушетке. Брайтингер: это не имеет ничего общего с поучением. Городская коммунальная система — дело общее, а потому не без обмана, и тот, кто действует обманным путем, не должен участвовать в распределении общественных благ. Гайбель: но я — часть этой системы и тоже вношу свою лепту в общий котел. Брайтингер: все, так уж устроено, платят налоги из-под палки. Он, Брайтингер, делает это по доброй воле. Рор, владелец слесарной мастерской «Рор», стоявший в группе людей под лампой: если я начну добровольно платить налоги со всех своих доходов, мне завтра же придется объявить о банкротстве. Всеобщий хохот. Брайтингер: вот видите, Гайбель. Каждый обращается с коммунальной системой так, как находит нужным, причем этот поголовный обман и является общим делом. Гайбель: наглость, которой нет равных! Он такого не потерпит. Голова Гайбеля стала при этом необычайно красной, от возбуждения он даже выпил вишневой водки. Нет, он такого не потерпит. Точно, крикнула со своего места тетя Ленхен. Не надо этого делать! С какой стати?! Ленхен, сказал господин Мор, да ты вообще не знаешь, о чем идет речь. Не мешай им спорить. Брайтингер: он не спорит, он приводит аргументы. Мулат: может, он тоже просто не может оставить людей в покое. Точно! Не надо оставлять их в покое, никому и ни в чем не надо давать спуску! Ее ведь не оставляют в покое, ну иона никому его не даст. Вот тебя, Катя, милое мое дитя, я оставлю в покое, да-да, потому что ты никогда не нарушаешь моего и не пытаешься беспрерывно мне что-то внушать. Катя Мор воспользовалась случаем и тут же представила старой даме Шоссау. Очень приятно, сказал он. О-о, и это правда, что нам приятно, спросила Ленхен. Тогда вы здесь единственный в своем роде, не считая моей Кати. Зять моей приятельницы сказал мне сегодня, что я часто бываю обворожительной, да-да, именно так, просто обворожительной, сказал он, чтобы настроить меня сегодня вечером на миролюбивый лад, я это точно видела. Но сегодня я отнюдь не обворожительна. Шоссау: а я придерживаюсь противоположного мнения. Она: ах, как галантно. Наконец-то хоть один галантный молодой человек. А то вокруг меня целый вечер толпятся все какие-то мужланы, вроде Мора, и другие деревенские приятели этого Адомайта, а еще этот Хальберштадт, вон он там стоит, он постоянно увивается вокруг моей подружки. И это в свои-то шестьдесят четыре! Вы должны знать, мой муж Хайнцгеорг, собственно, на второй же день войны… На второй же день войны остался лежать под Любице, проскандировало хором все семейство. Что за наглость, подумайте, какая наглость, всплеснула руками тетя Ленхен. Жанет Адомайт: но это же абсолютно не интересует молодого человека. Она: откуда ей известно, что интересует этого господина? Шла бы лучше к своему Хальберштадту, а то он стоит там один, все время крутит шеей и стреляет сюда глазами. К Шоссау: этот Хальберштадт крайне неприятный человек. В субботу заявился в теннисных шортах, с кепочкой на голове и ракеткой под мышкой. Вид отвратительный. А еще они регулярно ходят в концерты. Тоже отвратительно. Потому что ничто не интересует тебя так мало, как музыка, ну сознайся, Женни. То, что для тебя музыка пустой звук, сказала Адомайт, это не наша вина. И не надо так всему завидовать. Тетя Ленхен: лучшее время в ее жизни — это когда она работала во времена рейха на трудовом фронте. Адомайт, в ужасе: тетя, ради бога, что ты такое говоришь? Она: да-да, и вот именно сейчас ей хочется рассказать об имперской трудовой повинности. Так в каких же отношениях были вы с моим братом, спросила госпожа Адомайт, обращаясь непосредственно к Шоссау. Она собирается рассказать сейчас о трудовом фронте, громко сказала, чуть ли не прокричала тетя Ленхен. Немедленно и не откладывая в долгий ящик, хочет она рассказать этому милому молодому человеку об имперской трудовой повинности в Германии, и она даже может объяснить ему почему. Да потому что ей все время запрещают говорить об этом. Ей без конца все запрещают. И она больше не намерена это терпеть! Катя госпоже Адомайт: бабушка, ну правда, дай же ей сказать. Адомайт: какое это произведет на всех впечатление? Люди подумают, будто в нашей семье есть национал-социалисты. Тетя Ленхен разразилась после этих слов громким каркающим смехом, причина которого осталась для всех непонятной, и даже хлопнула себя по ляжке. Господин Мор шепотом госпоже Адомайт: сейчас она вытащит свой партийный билет. Адомайт: нет, я забрала у нее сумочку. Тетя Ленхен: а где моя сумочка? Где моя сумочка! Я обязательно хочу показать этому милому молодому человеку мой…
В этот момент госпожа Адомайт подхватила Шоссау под руку, резко развернулась и удалилась вместе с ним, оставив эту группу позади себя. Ленхен чуть-чуть перебрала, сказала госпожа Адомайт. Ничего нельзя понять, о чем она все время твердит. А я вот действительно хочу теперь знать, какие у вас, собственно, были отношения с моим братом. Сын Себастьяна, он время от времени навещает ее, не раз рассказывал о неком господине Шоссау, ей всегда описывали его как очень милого и отзывчивого, вообще дружелюбного человека. Сыну Себастьяна тоже ведь нелегко приходилось с отцом. Да, недоразумения легко укореняются в любой семье, ах, что там говорить о чьей-то вине, это, знаете, никого не красит. Ее племянник раньше тоже часто спорил со своим отцом, пока тот, по сути, со временем не захотел больше иметь ничего общего с собственным сыном, но она, впрочем, не вправе судить об этом. Ее племянник такой приветливый, такой открытый, он так мило по-своему заботится о семье и своих детях, но Себастьян, так ей кажется, просто не выносил его. И притом не столько как сына, а скорее просто как человека, совершенно чужого ему. Себастьян не очень-то дорожил семьей. Ну, представьте себе такую ситуацию, Себастьян и сын сидят вместе в комнате, и сын начинает рассказывать отцу о своей работе в АО «Энерго» в Верхнем Гессене, а Себастьян на дух не выносил таких разговоров. Я думаю, он считал сына дураком. И терпеть не мог его глупости. А вот его невестка, напротив, и вам это известно, часто приходила к нему, особенно в конце, и очень о нем заботилась. Но вы это все и без меня знаете. А я хотела оплатить ему курс лечения. И даже подыскала для него очень милое и симпатичное местечко в Шварцвальде, где он мог бы пожить в условиях щадящего режима и немного подлечиться. Шоссау: по поводу подлечиться, так ведь он не был болен. Она: но послушайте! Может, он вам не все рассказывал. У него еще зимой случилось воспаление легких, вы ничего не знали об этом? Шоссау: почему же, конечно, он знал о его воспалении легких, но при его, Адомайта, крепком организме и собственном методе лечения, только лежа в постели, с помощью компрессов и чая с медом, ему даже врач не понадобился. Мы в конце концов однажды привезли сюда доктора, чтобы он его послушал. Она: ему хотя бы сделали рентген? Он: нет, а зачем? Доктор и так не сомневался, что у него воспаление легких. Она: но это более чем странно. Он: почему же, он этого не находит. Под конец между Адомайтом и доктором даже развернулась целая дискуссия, можно сказать, начался спор, потому как тот непременно хотел прописать Адомайту сильнодействующее лекарство, но Адомайт настоял на своем, заявив, что никаких лекарств принимать не будет, потому что однажды, когда ему было восемнадцать лет, он уже болел воспалением легких, и тоже без врачей и медикаментов, более того, он оставался тогда несколько недель в лесу, и это в феврале — марте. Он обещает ему, доктору, если заляжет сейчас в постель и хорошенько пропотеет, то будет через десять дней здоров. И после этого он прогнал доктора из дому. Госпожа Адомайт: а как он заболел воспалением легких? Шоссау: он простудился на прогулке. Шел быстрым шагом в направлении Фогельберга, начался дождь, он промок и озяб, ну и заболел. Он готов повторить ей, Адомайт был крепкого здоровья. А визиты невестки он терпел только из вежливости. Если придешь ты, то, по крайней мере, не придет твой муж, говорил он ей. А когда приходил его сын Клаус, Адомайт на час поднимался, садился на кушетку, поджимал уголки губ, нервно и лихорадочно бил мыском по ножке стола, и так в течение всего часа, пока сын не уходил, а потом он все еще оставался сидеть и беспомощно глядел перед собой. Мой сын — форменный идиот, произносил он в который уже раз. Он работает в АО «Энерго» в Верхнем Гессене и говорит и думает только понятиями этого самого верхнегессенского АО «Энерго». У него на уме одни цифры, он беспрерывно считает. Бегает по комнате и говорит только о том, сколько стоит один киловатт-час и сколько киловатт-часов сберегает экономичная электролампочка, которую можно приобрести в верхнегессенском АО «Энерго». Он высчитывает это у меня под носом до последнего пфеннига. Стоит ему войти в комнату, как он тут же начинает говорить. И исключительно только о верхнегессенском АО «Энерго». Ни слова о своей семье, ни полслова о сыновьях Патрике и Флориане, только о своей фирме. Когда-нибудь позднее, говорит он, мои дети тоже начнут работать в верхнегеесенском АО «Энерго». Существуют специальные учебные заведения, и дети сотрудников фирмы всегда имеют преимущество при поступлении. Госпожа Адомайт: но это же унизительно, как он отзывался о Клаусе! И то, что он мог так зло говорить о собственном сыне! Нет, может, он в вашем присутствии все преувеличивал, у него, знаете ли, всегда была склонность к преувеличению. Вечно этот грубый юмор. Сидит на кушетке и корчит рожи, он так и раньше всегда делал, такая у него манера шутить. Позади них опять послышались громкие голоса. Но мы же постоянно должны помнить о том, сказал Харальд Мор, какое великое зло причинили мы людям, наша историческая ответственность в том и заключается, чтобы всегда помнить об этом и никогда не забывать о своей вине. Тетя Ленхен: но как она может о чем-то помнить, чего не испытала вообще? Она постоянно почему-то должна помнить о том, чего в ее жизни не было, а о том, что она пережила, ей помнить нельзя и даже запрещается говорить об этом, например о трудовом фронте в период рейха. Он: но все дело в том, как она об этом говорит. Она: а как она говорит об этом? Она просто рассказывает, что пережила во время этих работ. Зачем ей лгать или что-то выдумывать? Она действительно все это пережила лично. Трудовой фронт был самым лучшим временем ее жизни. Со всеми своими подружками, которые теперь уже умерли, она познакомилась, отбывая имперскую трудовую повинность, партийные марши они распевали только в Померании, а в Тюрингии всегда пели народные песни, и они ей нравились, между прочим, гораздо больше. Утром на поверке снова обязательно только партийные гимны, ей это было не очень-то по душе, лучше бы она спела одну из немецких народных песен, в Тюрингии они особенно хороши. Благодаря трудовой повинности она увидела весь рейх, и это было для нее самым дорогим, в конце концов ее муж погиб за него уже на второй день войны, второго сентября, под Любице, и тогда она пошла на трудовой фронт. Харальд, сказала госпожа Адомайт, ты же знаешь, чем больше ей возражают, тем больше она будет говорить об этом. Ей страшно хочется нас позлить. Харальд тете Ленхен: и при этом ты остаешься такой обворожительной. Она: никакая она не обворожительная. Она уже объясняла до этого молодому человеку, которого силой увели от нее, что всем хочется, чтобы она была сегодня обворожительной, а она этого вовсе не хочет, потому что здесь собрались всё очень плохие люди, ворвались в чужую квартиру, не имеющую к ним никакого отношения, ну просто вообще никакого, никто из них здесь не горюет и не помнит о трауре, все только пьют и едят И даже не вспоминают покойного, разве один тот молодой человек, он полон тоски и печали, это по нему видно, ни у кого другого ничего подобного на лице не написано, все это сплошь лживая и отвратительная компания.