Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только два слова? — допытывался я. — Больше ничего?
— Ничего, — уверяла мать. — К счастью, этого оказалось достаточно.
Я без конца воображал себе эту сцену. Лежал ли дядя Роман на носилках одетым? Плакала ли русская? Неужели никто ее не пожалел?
До чего же прекрасная должна получиться живая картина!
Я начал готовиться к выступлению. На самом деле требовались трое участников, однако, поразмыслив, я пришел к заключению, что дядю Романа, как безвольную и вдобавок полностью обезвоженную куклу, может с успехом заменить валик с дедушкиной оттоманки. Моя закадычная подружка, китаянка Цзу, согласилась изображать русскую. В роли бабушки Стаси должен был выступить я сам.
— Я слыхал, ты хочешь устроить театр? — поинтересовался дядя Ясь. Часом раньше он пришел нас навестить, и пепельница, стоявшая перед ним на столе, уже была полна окурков. С тех пор как дядя загубил себе поджелудочную железу, он бросил пить, но каждый день выкуривал не меньше шестидесяти «экстра крепких».
— Никакой не театр, — возразил я. — Не хочу я устраивать театр. Хочу показывать живые картины.
— Это что же такое, дружок? — не понял дядя. — Пантомима?
— Что такое пантонима?
— Не пантонима, а пантомима. Как бы тебе попроще объяснить… — Дядя Ясь загасил окурок в пепельнице и тут же извлек из пачки следующую сигарету. — Пантомима — это театр без слов. Театр, в котором не говорят.
— Мне нужно сказать два слова, дядя. Всего два.
— Два слова это уже слишком много. В пантомиме нельзя произносить ни одного.
— Да не хочу я показывать пантомиму. Это будет живая картина, — упрямо повторил я.
— Ну хорошо, хорошо, дружок, — согласился дядя. — Делай как знаешь. А про что будет эта картина?
— Про нас, — сказал я. — Про бабушку Стасю и дядю Романа, а в следующий раз, может, и про тебя.
— Про меня? — удивился дядя и посмотрел на свои пожелтевшие от никотина пальцы. — Интересно, как ты меня покажешь.
— По правде. Как в жизни, — сказал я и вдруг сообразил, что у дяди Яся очень печальное лицо.
— Попробуй, — буркнул он. — Хотелось бы и мне так…
Большой прием по случаю бриллиантовой свадьбы дедушки с бабушкой продолжался уже несколько часов. Я заметил, что, поглядывая на меня, гости заговорщически перемигиваются, словно хотят сказать: «Мы уже знаем. Знаем и ждем…»
Все были предупреждены о моем выступлении.
В распахнутой настежь трехстворчатой двери, отделявшей прихожую от столовой, висел занавес из простыни. В комнате рядами, как в театре, были расставлены стулья и табуретки. Два почетных места в середине я отвел дедушке и бабушке. Супруги Пое, полковничиха Сливовская и адвокат Крукович, самые главные гости, должны были сидеть рядом с юбилярами в первом ряду.
Я раздвинул занавес. В прихожей царил полумрак. За открытой дверью на лестницу стояла раскладушка с закутанным в одеяло валиком — безвольная кукла дяди Романа, отравленного колбасным ядом. Китаянка Цзу, изображающая русскую, замерла у изголовья. Я — в бабушкином платье с кружевным жабо, сколотым у ворота янтарной брошкой, — сурово взирал на происходящее. Минуту спустя я зажег лампу. Ослепительный свет лампочки в двести свечей, самой сильной, какая у нас нашлась — отец берег ее для особых случаев, — залил прихожую. Я кашлянул, и по этому условному знаку китаянка Цзу, изображающая русскую, шагнула вперед и остановилась на пороге квартиры. Я вытянул руку и, указывая китаянке на дверь, громко и отчетливо произнес по-русски два слова:
— Пошла вон!
Пробежавший по зрительному залу шумок меня ободрил. Я повернулся к сидящим, посмотрел на пани Пое, которая подавала мне какие-то отчаянные знаки, и, дабы усилить эффект, повторил еще громче:
— Пошла вон!
— Что это значит?! — отец первый вскочил со стула. — Что это значит?! — кинулся он ко мне. — Как ты выражаешься при старших?
— Оставь его! — немедленно пришла мне на помощь мать. — Оставь, у него кровь пойдет из носа.
Отец споткнулся о раскладушку. Валик с дедушкиной оттоманки — несчастное чучело дяди Романа — покатился мне под ноги.
Китаянка Цзу скривилась, явно собираясь заплакать.
В этот момент сидящий на табуретке дядя Ясь вдруг громко зааплодировал.
— Браво! — воскликнул он. — Браво, бис! Возвращение блудного сына. Так я бы это назвал. Ему, — прицелился он в меня указательным пальцем, — следует и дальше идти в этом направлении.
Мать посмотрела на дядю Яся с благодарностью, лицо ее на секунду просияло и тут же омрачилось. В молодости дядя Ясь обещал стать выдающимся художником, но загубил талант, начал пить, все свои картины, даже автопортрет маслом, которым якобы восхищались в Академии, сжег в печке и, работая обыкновенным чертежником на государственной службе, едва сводил концы с концами.
Можно ли было ему поверить?
И в каком, собственно, направлении мне следует идти?
На третий день после бриллиантовой свадьбы мать долго сидела в шкафу в коридоре. Задняя стенка у шкафа отсутствовала: достаточно было залезть внутрь, протиснуться между висящими на деревянной перекладине толстыми зимними пальто и приложить ухо к стене, чтобы услышать, что происходит в комнате нашей соседки, Ванды Ольчак.
Соседка была не замужем и жила одна. Я знал, что в Варшаву она приехала из деревни и родных у нее в городе нет. По вечерам к ней с некоторых пор зачастил сослуживец, главный бухгалтер, которого мы называли Старый Хрыч. Небольшого роста, седой как лунь, в тяжелом ортопедическом башмаке на правой ноге; было ему, наверно, под семьдесят, и когда их с Вандой Ольчак видели вместе, ее можно было принять за его дочку.
— Старый хрыч. Омерзительный, сластолюбивый старикан. Только такой и мог на нее польститься… — с мстительным злорадством говорила мать, но в голосе ее таилась тревога. Что ни говори, она не могла не считаться с человеком, который по будням ходил в парадном костюме, с чиновничьим портфелем и всем своим поведением давал понять, что обладает невесть какими возможностями.
Всякий раз, когда соседка оставляла Старого Хрыча ужинать, разогревая ему что-то на плитке у себя в комнате, мать залезала в шкаф в коридоре, запиралась изнутри и подслушивала. В кромешной темноте, приложив ухо к холодной стене, она могла просидеть так и часа полтора.
Я умирал со страху, что однажды ей не хватит воздуха, что она задохнется между пальто или отравится, надышавшись мерзкого запаха нафталина.
— Не понимаю! Как можно заниматься такими вещами? — Отец смотрел на мать и укоризненно качал головой. — Подслушивать? В шкафу?! Скажи, неужели тебе не стыдно? Это же низко. Унизительно.
— Ты знаешь, с каких пор я чувствую себя униженной… — ледяным тоном отвечала мать. — Я настолько унижена, что дальше уже некуда. И ты еще говоришь мне об унижении? Да по какому праву? Столько лет на твоих глазах хамка, которой только навоз вилами ворошить, меня изводит, все нервы истрепала, а ты даже пальцем не пошевелишь…