Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катары, напротив, отказывают римской церкви во всякой легитимности. Дурные нравы прелатов лишь следствие пороков, но не источник их. По их словам, церковь свернула с праведного пути еще со времени папы Сильвестра, правившего в начале IV в., свернула на следующий день после Миланского эдикта (313 г.), радикально изменившего ее положение и превратившего ее из церкви гонимой в церковь официальную. К этой эпохе относит появление пороков церкви и Данте, но у него речь идет только о пороках нравственных, в то время как катары, претендующие на соответствие первым христианам, особо настаивают на отклонении от доктрины. Потому катаризм ни в коем случае нельзя смешивать с антиклерикальными движениями, периодически потрясавшими средневековый христианский мир.
Собственно говоря, он и не был народным стихийным движением, подобно только что рассмотренным нами. Катаризм даже в большей степени охватил клириков, я имею в виду — людей образованных, чем мирян. В качестве доказательства отмечу лишь его первое появление на Западе. Это было в Орлеане, одном из двух крупных городов капетингского домена, в самом начале XI в., в правление Роберта Благочестивого [76], сына и наследника Гуго Капета. В 1022 г. король послал на костер как еретиков кое-кого из каноников собора Святого Креста в Орлеане, в том числе личного духовника королевы, так как они проповедовали еретические доктрины, признанные манихейскими. Позднее активными пропагандистами доктрины стали купцы, ремесленники и особенно ткачи. То есть нельзя сказать, что она не была в некотором роде народной, но речь следует вести об особой части народа. Это не неграмотное население деревень, сильнее всего и пострадавшее, а скорее городской люд, более образованный, с живым умом и многочисленными связями с высшими классами общества. Вот почему катаризм в своем распространении избрал именно французский Юг и Север Италии — потому что здесь городская культура была более развита, чем где-либо. Действительно, затронутым оказался почти весь христианский мир: мы обнаруживаем катаров на берегах Рейна и в Шампани, в Монвимере (ныне Монт-Эме), подле Вертю. Они встречаются также в Невере и прочих местах; но подлинными столицами катаризма стали города — Тулуза, Милан и Флоренция.
Непосредственные истоки движения выявляются легко, но его отдаленное происхождение намного темнее. Нельзя не удивиться поразительному сходству катарского ритуала с церемониями ранней церкви, и историк Жан Гиро, при всей его приверженности к католицизму, отчетливо отметил это в своей «Истории инквизиции». Потому вполне возможно, что претензия катаров: мол, они истинные христиане, потому что сохранили чистоту и простоту ранней церкви, — не была совсем надуманной. Гиро справедливо отмечает, что отколовшиеся секты зачастую более консервативны, чем эволюционирующая ортодоксальная церковь. Но каким образом эти обычаи передавались из поколения в поколение, равно как и доктрина, которая безусловно имеет отдельные черты сходства с гностицизмом? При современном состоянии наших познаний на эти вопросы почти невозможно найти ответы. Возможно (но это чистое предположение, не подкрепленное никакими достоверными фактами), что гностики и пришедшие им на смену манихеи [77] укрылись от преследований в уединенных местах Пиренеев и с наступлением благоприятных обстоятельств вышли оттуда.
Зато несомненно теснейшее родство западного катаризма с богомилами [78], появившимися в X в. в Болгарии поначалу как чисто народное движение, порожденное тогдашней нищетой страны. Позднее богомилы перебрались в Константинополь и там в соприкосновении с более культурной средой разработали теологию — видимо, это в сущности и была теология катаров. Но в какой мере сами богомилы связаны с малоазийскими павликианами [79]и в какой степени последние были связаны с манихеями, а через них с гностиками первых веков нашей эры, уверенно установить намного труднее. Как бы то ни было, не подлежит сомнению, что идеи Маркиона и Валентина [80], с которыми спорил в полемике с Фаустом Милевским некогда разделявший их св. Августин [81], полностью так и не исчезли. Доказательством этого служит то, что церковь постоянно боролась против манихейского понимания проблемы зла, нежелания признать за Богом, одновременно всемогущим и милосердным, творение мира, в котором зло занимает слишком много места. Однако в действительности речь идет о других, более сокровенных и глубоких вещах. Человек ощущает себя в этом мире изгнанником. Он чувствует, что по своей природе принадлежит к другому миру, более прекрасному и гармоничному. От Платона и до гимнов Мани мы слышим эту ностальгию по лучшему, истинному миру. Духовная часть Haniero существа кажется пленницей материи — видимой, ощутимой гигантской машины, всегда способной раздавить нас, даже не осознавая причиняемого нам зла. Мы из иного мира, и все явления искусства и духовности пронизаны подобным ощущением. Проблема состоит в обретении ключа от утраченного Царства, и смысл множества фольклорных сказок заключен именно в этом. Официальная же церковь, тоже складно вещающая о мире ином, погрязла в привязанности к земной власти и могуществу, похоже, более всего озабочена защитой своего господствующего положения, мощи и богатства и наглядно показывает, что сама-то не воспринимает всерьез обещаний, раздаваемых верующим.
Совсем иное дело — катары; первые из них — это миссионеры, пришедшие с Востока во время второго крестового похода, то есть между 1140 и 1150 гг. Именно тогда святой Бернар, тот самый, что впоследствии, провозгласит в Везле крестовый поход, объезжает Юг Франции и особенно графство Тулузское, где, если верить ему, катаров уже так много, что церкви опустели, а в Верфее, замке близ Тулузы, даже не находится никого, кто пожелал бы послушать его проповедь. Связи с Востоком были тогда чрезвычайно интенсивными, и совершенно ясно, что болгарские, греческие или боснийские миссионеры вполне могли нести «благую весть» от берегов Гаронны до берегов Рейна. Это мужчины и женщины, ведущие строго аскетическую жизнь. Они передвигаются парами, пешком, в черном одеянии, неся на одеждах в кожаном футляре Евангелие от святого Иоанна, которое ставят выше трех других Евангелий [82]. Живут они на подаяние верующих и, когда не занимаются миссионерством, пребывают в мужских или женских домах, походящих на монастыри. Они совсем не едят мяса, прежде всего потому, что эта пища может пробудить в них плотские страсти, а также потому, что верят в перевоплощение и всякое убийство, даже животного, им категорически запрещено. Они живут в полном целомудрии и осуждают плотский грех в любых обстоятельствах, особенно в законном браке, так как в результате в темницы человеческих тел могут попасть новые души. Они отрицают всякое насилие и запрещают клятву, саму основу средневекового общества, ибо не должно «поминать имя Господа всуе» (Ис. 20:7). Понятно, что эти суровые и одновременно мягкие мужчины и женщины, жизнь которых представляет столь разительный контраст с жизнью большей части католических клириков, пользовались большим уважением, тем более что они излагали учение о спасении, а большинство людей были пресыщены проповедями, ставшими лишь назойливым повторением избитых и бесполезных формул, и ждали иного. Мне кажется, что середина XII века, особенно на Юге Франции, была эпохой великого духовного ожидания. Официальная церковь вызывала возмущение, а утонченная теория куртуазной любви, годившаяся лишь для немногих привилегированных, тоже не могла заполнить пустоту этого ожидания.