Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не смущайтесь, – сказал он после небольшой вводной беседы, во время которой заметил, что я поступила очень правильно, приехав в Италию. – Просто повторяйте за мной звуки, которые я буду издавать. – И, открыв рот, он произнес несколько носовых мычащих звуков, похожих на звуки французского языка.
Я старалась повторять за ним, как можно лучше, но не могла при этом не смущаться: ni: r, ryla, o: z, e: r, foe: j, wistiti, wiúi: r, uv, e, vjeji: r, lesistr, koa, kommye. От французского языка мы перешли к испанскому, а затем к португальскому, продолжая в том же духе. Профессор продолжал издавать бессмысленные звуки, а я повторяла за ним.
– У вас все получиться с современными языками, – наконец резюмировал он. – Вы изучали латынь?
– Да, – ответила я.
– Греческий?
Я отрицательно покачала головой, а он – своей, явно разочарованный.
– Займитесь, – сказал он, явно считая, что его авторитета достаточно, чтобы без всяких дополнительных аргументов убедить меня в необходимости изучать греческий.
Похоже, я ему понравилась, несмотря на то, что не изучала греческий, и он изо всех сил старался убедить меня в серьезности такого шага. Он сказал, что Татти – очень серьезное заведение, почти как Гарвард. Он даст мне наилучшие рекомендации и будет очень огорчен, если узнает, что меня приняли (по его-то рекомендации!), а я потом возьму и выберу другое учебное заведение для продолжения образования.
Я поблагодарила его и несколько озадаченная, но под большим впечатлением поехала назад к семейству Париоли, которое тогда меня принимало. «Гарвард, – сказал профессор, – заинтересован в студентах, которые преданы вопросам мысли». И когда я услышала это, мне показалось, что я как раз одна из них. Вдруг, откуда ни возьмись, у меня появилось призвание, я услышала зов свыше. Я стала думать о себе как об интеллектуале. Начала ходить по музеям и принялась для поступления в университет писать эссе о Мадонне Боттичелли. Заговаривала со всеми туристами, которые проходили мимо, таращась с глупым видом на полотно всего пару минут, даже не понимая, что картина полна аллегорий, что Венера Античная превратилась в Венеру Человеческую, олицетворяя собой доктрину любви Фичино,[57]что метаморфоза Флоры заключалась в том, что она являлась символическим воплощением неоплатонической идеи интеллектуального созерцания, и так далее. Вся эта информация уже содержалась в путеводителях, продававшихся у входа в музей. Но для меня все это было новым и, как я считала, имело необыкновенный смысл, понятный лишь посвященным. К тому же мне было гораздо легче рассуждать о доктрине любви Фичино, чем описать собственное отношение к картине – к моему стыду, почти никакое.
Когда мама позвонила мне и сообщила, что меня приняли, – вся эта затея с самого начала принадлежала ей – она была в восторге, и я тоже. Все слышали о Гарварде, и каждый одобрительно кивал, когда синьора Париоли говорила, что я буду там учиться. А я стала обращать внимание на все публикации в газетах и журналах, где упоминался Гарвард. Когда писали, что тот или иной выпускник Гарварда сделал то-то или то-то, меня распирало от счастья, от чувства собственной значимости. Я снова стала ходить на концерты и еще больше времени проводить в музеях и галереях, я составила список самых важных книг, которые мне надо прочитать, начиная с «Государства» Платона и «Никомаховой этики» Аристотеля (я уже читала Гомера, когда изучала итальянский), и заканчивая «Многообразием религиозного опыта» Уильяма Джемса.
Конечно же, когда мама заболела, все это уже не имело никакого значения. Мы обсуждали возможность отложить мое поступление на год, но из этого так ничего и не вышло, а мама была убеждена, что я получу прекрасное образование в школе имени Эдгара Ли (где она продолжала преподавать историю искусств до тех пор, пока болезнь окончательно не свалила ее), ведь там небольшие классы и меня будут учить настоящие профессора, а не какие-нибудь аспиранты, которые ведут факультативы.
Насколько я помню, в нашей семье слово «Гарвард» больше никогда не произносилось, а если произносилось, то в уничижительном контексте. Но когда мы разбирали мамины вещи после ее смерти, я обнаружила у задней стены кладовки стопку старых журналов «Гарвард». Ровно тринадцать номеров, чертова дюжина, подписка за год плюс дополнительный поощрительный выпуск. Наверняка она подписалась сразу же после того, как меня приняли, а потом у нее не хватило сил выбросить журналы. Я даже не стала развязывать веревку, которой они были перетянуты. Я просто отнесла их в гараж и бросила в мусорный бак. Но мне потребовалось ещe много времени, чтобы избавиться от чувства, что Гарвардский дворик, в котором я так никогда и не побывала, был магическим местом, очарованным кругом, где сконцентрировано все хорошее, как в призме. И что другая я была там, мой духовный двойник, та, которая занималась любовью с Фабио Фаббриани на пляже, училась в Гарварде, была ученицей Роджера Эглантина в Лондоне, и которая стала первой женщиной, возглавляющей хранилище Библиотеки Конгресса, – я, которая что-то значила для этого мира.
У кого из нас не было такого духовного двойника, бродящего где-то там, в огромном мире? Ты сам, с которым ты расстался давным-давно, непонятно на каком перекрестке. Но разве мы когда-нибудь встречаем этих собственных двойников на своем пути? Разве наши миры когда-нибудь пересекаются? Я не верю в это. Один из них слишком прочен, другой слишком тонок и хрупок.
И тем не менее что-то подобное случилось со мной, когда я шла вниз по тополиной алее, направляясь в Татти. Я представила, что женщина, которая побежала навстречу, специально ждала меня. Под плащом, блестевшим, как будто он сделан из рыбьей чешуи, у нее был шелковый костюм лимонного цвета с глубоким вырезом и воротником-шалькой. Я ее сразу же узнала.
Мое второе я, мой духовный двойник. Она расцеловала меня в обе щеки и положила руки на плечи, как бы измеряя мой рост.
– Посмотри на себя, – сказала она, – ты выглядишь как цыганка, как сапожник. Дай я поправлю тебе прическу. – Она сняла резинку, собиравшую мои волосы в хвост, распушила их и снова завязала платком, такого же желтого цвета, как и ее костюм, вынула из своей сумочки солнечные очки и, вставив их дужки мне в волосы, поместила очки мне на голову. Она заставила меня снять ветровку, держа за рукава, потеребила ее и накинула мне на плечи, засунув один рукав в другой, вроде того как мы складываем пару носок. – Вот так, – как мне показалось, произнесла она, – Так-то лучше. Теперь пошли внутрь, мы сможем поговорить позже.
Татти был именно таким, как я его помнила с тех пор, когда проходила собеседование у доброго старичка профессора. Темные маленькие комнаты с низкими потолками, скорее похожие на американские фермерские домики девятнадцатого столетия, чем на итальянскую виллу, картотека такая же, как во всех библиотеках. Но комнаты были полны людьми, державшимися совершенно не присущим библиотечным работникам образом: мужчины в рубашках с короткими рукавами разговаривали серьезно, серьезно курили и даже смеялись и шутили серьезно. Атмосфера произвела на меня удручающее впечатление, и у меня было ощущение, что я ворвалась в какое-то особое место, где мне не следовало быть, – мостик корабля во время шторма, кабина самолета, у которого только что отказал двигатель, командный пункт во время сражения, базовый лагерь во время штурма Эвереста. Или, может быть, просто вечеринка с коктейлем, на которую меня не приглашали. Но Марго – мой духовный двойник чувствовала себя как дома.