Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа встал и молча начал заправлять пленку; Мэг подкинула пару бревен в тлеющий камин, затем подсела к Дэну за рояль, и тишину наполнили звуки хорового пения «Firm Firm Firm», маминой любимой рождественской песни: «A venti-cinq de desembre,[56]fum fum firm». Молли и я сидели на противоположных сторонах дивана, уперевшись друг в друга босыми ногами.
Папа включил магнитофон, и на мгновение наступила тишина, настолько напряженная, что собаки, дремавшие возле огня, навострили уши. (Если бы мама была тут, она бы заставила их лежать на их коврике, под роялем). Папа быстро пересек комнату и сел на стул.
Я думаю, каждый из нас в тот момент задавал себе свой вопрос, даже Дэн, который не был знаком с мамой, но достаточно много слышал о ней, и, возможно, мы все были немного напуганы. Что окажется по-настоящему важным? А что отойдет в тень?
Я не знаю, что думали другие, но я думала о синьоре Бруни. Я никогда ни с кем не обсуждала синьора Бруни, даже с Мэг или Молли, и тем не менее любопытство не покидало меня, поскольку я никак не могла вписать его в картину нашей семьи. Между папой и мамой возникало много разногласий, и родители никогда не пытались скрывать это от нас, но в целом жизнь нашей семьи была построена на любви, которую они испытывали друг к другу и которую они постоянно выражали физически. Один не мог пройти мимо другого, чтобы слегка не шлепнуть его по заднице, и они частенько ложились днем отдохнуть, хотя было ясно, что они не устали. Ну каким образом Бруно Бруни вписывался в эту картину? Был ли он одной из тех вещей, которые оказались по-настоящему важными? Или он должен был отойти в тень? Я не знаю, почему меня это настолько заботило, но это было так.
Мы ждали и снова ждали. Папа поднялся со стула и что-то настроил. По-прежнему ничего не было слышно. Он промотал пленку немного вперед и снова включил запись. Опять ни звука. Большие бобины крутились в тишине. Папа снова промотал пленку вперед. Ничего. Он перевернул бобину на другую сторону и опять включил магнитофон. Ничего. Мэг встала и принесла из кладовки остальные пленки. Они все были четко подписаны: 5 – 10 августа 1960, 10–14 августа 1960, 15–19 августа 1960. И так далее. Папа пробовал одну за другой, но не было слышно ни единого звука.
Я никогда раньше не видела, как папа – или кто-то другой из взрослых – так бы терял контроль над собой. Это произошло не сразу, но было слышно, как это нарастало. Он провел остаток дня около магнитофона, перепробовав все. Если вам когда-либо приходилось иметь дело со сложной стереосистемой, вы знаете, что в таких случаях обычно надо нажать какую-то кнопку, или повернуть какую-то ручку, или все дело в соединительном шнуре, который вставлен не в то отверстие. Все просто. Но папа испробовал все возможные варианты. Мы, сидя на кухне, слышали, как он не переставая тихо ругался. Время от времени раздавался громкий звук, когда он включал какую-нибудь другую пленку или настраивался на волну радиоприемника, но он не мог добиться ни единого звука от маминых пленок, и в конце концов он взорвался. Он ничего не разбил, просто начал кричать, Орать, истошно ругаться, как только мог. А потом он стал плакать, по-настоящему плакать, навзрыд, и, спотыкаясь, побрел к себе вверх по лестнице.
Около трех часов Мэг и Дэн уехали в Милуоки. Дэну завтра нужно было выходить на работу. Молли и я разгрузили посудомоечную машину, загрузили ее снова, а посуду, которая не вошла во вторую загрузку, перемыли вручную. Мы положили тушку индейки в утятницу, залили водой и поставили тушиться. Молли отмыла доску для мяса хлоркой, как это делала мама, пока я убирала па место специи, расставляя их в алфавитном порядке. А затем мы вынули из буфета в кладовке все банки и крышки и разложили их по парам. Это было похоже yа попытку найти парные носки; там было полно банок и крышек, которые не подходили друг к другу.
И конце концов, когда больше делать было нечего, мы пошли наверх. Я никогда раньше не боялась приближаться к отцу, даже когда он сердился. Но тогда я боялась, боялась того, что мы могли обнаружить. Мы на цыпочках прошли через мамину комнату и настежь открыли дверь в спальню. Папа лежал ничком на постели. Полуденное солнце, зажатое между скошенными краями оконного стекла, накрывало кровать маленькими радугами. Папины блеклые волосы – когда-то морковно-рыжие, – были обрызганы светом, мы решили, что он спит, но когда Молли на цыпочках обошла кровать, он открыл глаза.
– Папа? Ты в порядке?
Я видела, как он покачал головой: нет.
Он держал заслонку камина закрытой, и в спальне было очень холодно. Молли приподняла край одеяла, залезла под него и легла рядом с папой. Я пристроилась с другой стороны. На кровати было еще два одеяла. Я натянула одно из них на себя, и мы лежали так до наступления темноты, наблюдая за тем, как с заходом солнца маленькие радуги постепенно срастались и наконец совсем исчезли.
Раза четыре или пять в году Энн Ландэрс публикует чьи-то письма, призывая читателей сказать своим любимым о том, что они любят их, – пока еще не поздно. Когда я читаю эти письма, я думаю о маме и ее пленках. Но это не точное сравнение; мораль другая. Мама пыталась сказать нам, что она нас любит.
Но тогда в чем мораль?
Проверяй всю свою технику? Ну, да, конечно. Проблема заключалась в новом пульте дистанционного управления, который приводил в действие магнитофон, не задействовав при этом записывающие головки. Папа не пользовался этим пультом после маминой смерти, и поэтому не мог обнаружить, что он не работал должным образом. Отец послал пленки в лабораторию Ампекс в Скенектади, штат Нью-Йорк, чтобы их проверили на тот случай, если проходил хотя бы слабый сигнал, но восстанавливать было нечего. Пленки были действенно чистыми.
Так что обязательно проверяйте свою аппаратуру. Да, но это мораль для головы, а не для сердца. А как быть с сердцем?
Полагаю, по сути, вопрос заключается в том, почему это так важно? Что такого могла сказать мама, что могло бы изменить ход наших жизней?
Я много размышляю над этим – не все время, но довольно часто – и не на йоту не приближаюсь к ответу. Все что я знаю, это то, что моя жизнь наполнена маленькими карманами тишины. Например, когда ставлю пластинку на диск проигрывателя, есть промежуток времени – между тем моментом, пока игла еще не опустилась на пластинку, и временем, когда фактически начинает играть музыка, – в который мое сердце отказывается биться. Я знаю только одно: между звонками телефона, между нажатием кнопки при включении радио и звуком радио, между моментом, когда гаснет свет в кинозале, и началом фильма, между молнией и громом, между криком и эхом, между взмахом дирижерской палочки и первыми тактами симфонии, между падением камня и звуком на дне колодца, между топком в дверь и лаем собак я иногда невольно ловлю Себя на том, что я прислушиваюсь в надежде услышать голос мамы, все еще ожидая, что начнется запись.
Старый дом Бернарда Бэренсона, который теперь принадлежит Гарвардскому университету, находится в двух милях от Сеттиньяно, вниз к вилле Татти. Я только однажды до этого была в Татти, когда десять лет назад проходила собеседование при поступлении в Гарвардский университет, и затем одна возвращалась во Флоренцию для последнего года обучения в лицее. Собеседование со мной проводил добрый старенький профессор, чье имя я позабыла, но чья методика собеседования оставила в моей памяти неизгладимое впечатление.