Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же коротка жизнь, и какой же жестокой бывает она. Мама была моей путеводной звездой. С ее доброй улыбки начинался мой день, а заканчивался прикосновением к моей щеке ее маленьких губ, шептавших: «Спокойной ночи, родная». С ней была особенная связь — мы понимали друг друга с полуслова, взгляда. Она так хотела увидеть меня стоящей в белом платье, с фатой на голове, счастливой и влюбленной. Но болезнь решила свою задачу, преградив дорогу жизни моей родственной душе, без которой жизнь теперь кажется серой, как туман. Я просила небеса дать ей еще немножечко времени, чтобы она побыла с нами, но… Господь покарал её, не пощадил.
Вместе с ней ушло мое детство. Есть одно, что не унесешь никуда, даже в землю с покойным, — воспоминания. Только в эту минуту они приносили жесточайшую боль, допекая счастливыми мгновениями, которые уже не повторятся. И куда бы ты ни пошел, на что бы ни взглянул, — везде они. На той лужайке мама рассказывала о своих юных годах, как познакомилась с папой, на той лавочке, что в саду, мы втроем смеялись до боли в животах, как папа делал предложение маме и, растерявшись, вместо «будешь ли моей женой» поздравил ее с днем рождения. А как мы всеми наряжали елку, вот-вот срубленную из леса?..
Остались мы с папой одни на этом свете. И никто не сможет снизить тяжесть утраты. Какими бы словами утешения тебя бы не окружали… человека не вернуть. Эта боль не поддается описанию. Рано или поздно через неё проходит каждый. Жизнь… такова жизнь. И сладостна она, и так бездушна. Двуличная птица. И дарит упоение, и бьет кинжалом в грудь.
Но это немыслимо рано.
Каждая минута, проведенная с матерью, так дорога нам.
В предсмертной записке, которую нам передали с известью о смерти любимого моего сердца, было сказано: «Доченька моя, уверяю тебя, не отдавайтесь с папой внутреннему переживанию обо мне, ибо нет смысла оплакивать того, кого уже нет в живых. Я всегда буду жить в тебе, в твоем голосе, улыбке, в твоем озорном смехе. Папку не бросай, держитесь вместе. Когда бывала я на больничной койке, слышала от докторов, что война приближается, страшное время грядет. Джошу, еще как-то при жизни в здравии, я говорила, чтобы он не бросал тебя ни на минуту. Отец тебя очень любит, он поможет тебе во всем. Ты справишься с трудностями! Ты у меня сильная девочка! Я люблю тебя, моя доченька. Я буду Бога молить о тебе, он даст тебе сил!»
А в конце записки написано корявым почерком: «Запомни, что с каждым лепестком я буду приносить тебе небесную радость и нежно обнимать в любой час и день, в миг, когда душа будет не на месте. Ты поймешь позже, о чем я. Прощай…»
Мамочка, слышишь ли ты меня сейчас? Видишь ли ты меня? Во мне раздается твой голос, такой нежный, ласковый, но не говори, что это правда и больше мне не услышать его… А ты не думала, что ты сделаешь со мной, когда отдалишься так далеко от нас с папой?
Как нам дальше жить?
Роуз — моя близкая подруга уехала месяц назад, с родителями в другую страну, и мы совсем с ней потеряли связь.
Только папа и Джош способны не дать мне уйти следом к маме. Только они».
Тронутый описанием тяжелой смерти Оливии, я нарочно не читаю продолжение и листаю страницы до тех пор, пока не завершаются мысли о смерти, о страданиях, о мучениях, но они так и попадаются на глаза:
«Доченька, не плачь, мы справимся. — После поминальной трапезы, прижимая к своей груди дочь, тягостным голосом обещал Николо, который в глубине души сам не знал, как дальше жить. Он взирал на дочь и видел в её глазах, губах, волосах — образ умершей жены, в который он влюбился с первого взгляда и на всю жизнь. Он чувствовал ее рядом, как только заговаривала его дочь. Он ощущал ее, как только дочь обнимала его. Николо считал, что навеки любимая оставила ему самое ценное сокровище — его доченьку и в минуту он осознал то, за что нужно не сдаваться, не падать духом…»
Я перехожу на другую страницу.
«Зима и прилетевшая вместе с нею скорбь послужила огромным отпечатком на лицах отца и дочери, убитых горем. Лютый мороз, ночи тяжких и непрекращающихся рыданий неделями преследовали изнуренных, и день за днем им казалось, что они пребывают в жутком кошмаре.
Луиза не скрывала горечи. Заплаканная, опустевшая, затерянная, она уходила в себя часами, без крошки хлеба во рту, и не вставала с кровати. Доставая вещи матери, она прикладывала их к себе, сжимала на груди, надевала на себя, а с каждой пометкой на одеждах, то пятном так и не отстиравшимся на юбке, то заплатке, зашитой поверх дырки, к ней приходили счастливые воспоминания, еще больше доводящие её до исступленного состояния. Она кричала в беспамятстве, зовя мать, но та не отзывалась. В лихорадке она разговаривала с ней, металась из стороны в сторону по подушке, выгоняла с яростью всех, кто был у ее изголовья — Николо и Джоша. Николо и без того поседевший и постаревший на десяток лет чрезмерно тревожился, не зная, как вытащить Луизу из такой отрешенности от жизни, до которой ему самому рукой подать. Ни единой слезы, ни единого следа боли он не показывал при дочери. А, не успев запереться в горенке, он проливал горькие слезы и, становясь на колени, возносил Господу молитву, глубоко веря, что так соединяется с ушедшей в дальние края душою.
Однажды Луиза долго не могла заснуть и, дойдя до кухни, чтобы выпить воды, заметила, как отец, не до конца закрыв дверь на чердаке, зарылся лицом в вещи Оливии, и рыдал так сильно, так неистово, так громко, что невозможно было смотреть и слышать эти воющие возгласы без слез. Он, казалось, умирал, судорожно сжимая то, что еще не утратило запах усопшей. Ведь помимо прочих воспоминаний, связывающих нас с тем, кого больше нет, мы цепляемся за тот не утратившийся со временем запах на одежде, которую наша рука не позволит выбросить, так как она принимает вид живого существа. И даже когда вместо бывшего на ней запаха она просачивается пылью, иллюзии того, что в нем есть