Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько ты сейчас зарабатываешь?
— Примерно двести пятьдесят евро в неделю, минус налоги. На руки выходит, может, сто восемьдесят. Но, спасибо маме, мне не приходится снимать квартиру. А на себя я мало трачу. Мне удается откладывать по пятьдесят евро в неделю. Сейчас у меня, наверное, тысячи четыре уже есть. Если еще взять кредит на пятнадцать…
— И каким ты видишь свой магазин?
— Самым крутым в городе. Площадью метров пятьдесят. Арендодатель готов уступить мне за тысячу в месяц, это недешево. Но я тут прикинул… Если мне удастся сделать этот магазин лучшим в Берлине, то можно будет зарабатывать больше трех тысяч в неделю.
— И ты будешь сам себе хозяин.
— Вот именно. Это же совсем другое дело. Не надо пресмыкаться перед каким-то пигмеем, который ни черта не смыслит в манге и занимается этим бизнесом только потому, что графические романы хорошо продаются. Но у него нет любви к тому, что он продает. Так мама говорила про ваши книги — что все они написаны с любовью.
— Правда? Она так говорила?
— Любовь к творчеству, любовь к путешествиям, любовь к тому, чтобы сбегать куда подальше.
— Да, набегался я в жизни немало.
— Она тоже так говорила.
Яблонскиштрассе была улицей солидных жилых домов, но все фасады были разрисованы граффити, что стало, похоже, неотъемлемым компонентом берлинского ландшафта. Хотя большинство зданий подверглось «архитектурной пластике», некоторые так и остались в эпохе ГДР, словно не желая с ней расставаться. Дом Йоханнеса был из таких. Потускневший коричневатый фасад. Грязные окна, некоторые с разбитыми стеклами. Парадная дверь, свисающая с петель. В подъезде запах бетона и плесени.
— С каждого из нас просят по три тысячи за ремонт фасада и подъезда, — сказал он. — Но ни у кого из тех, кто здесь живет, нет таких денег.
Его квартира находилась на самом верху. Я подошел к двери, готовясь к худшему. Полный хаос. Гора грязной посуды в раковине. Туалет, не мытый месяцами. Несвежая одежда повсюду. Протухшая еда в холодильнике.
Лестница, по которой мы поднимались на четвертый этаж, подкрепляла мою уверенность в предстоящем зрелище. Она была недокрашена и плохо освещена единственной лампочкой, которая явно не справлялась с задачей.
Но когда я переступил порог квартиры… Йоханнес, должно быть, как и я, полагал, что порядок — это единственный способ противостоять мировому хаосу. Половину квартиры — небольшой по площади, метров пятьдесят, — занимала гостиная, обставленная самой необходимой мебелью. Здесь стояли простой современный диван черного цвета и кресло, которое Йоханнес нашел (к восторгу матери) на помойке возле мебельного шоурума. У обоих предметов были сломанные пружины и плохая обивка, но Йоханнес знал одного парня, который работал на мебельной фабрике, и тот всего за сто евро отремонтировал и диван, и кресло. Йоханнес назвал эту сумму с особой гордостью, с какой рассказывал и про рисунки манга на стенах. Все они были без рамок. «У меня нет таких денег», — объяснил он. Но все были прикреплены к стенам одинаковой клейкой лентой, которая создавала эффект рамки. Что еще более удивительно, все рисунки были развешаны безукоризненно ровными рядами, на одинаковом расстоянии друг от друга, и ни один не выбивался из общего строя.
Я оглядел комнату, простую кухню и стопки графических романов, сложенных в алфавитном порядке на полках. Йоханнес показал мне свою спальню, где стояла простая, аккуратно застеленная кровать. Похвастался своей богатой коллекцией дисков с записями каких-то странных скандинавских групп хеви-метал. Потом он толкнул другую дверь и сказал:
— Здесь работала и спала мама.
То, что я увидел, когда дверь распахнулась внутрь, потрясло меня. Комната была не больше семи квадратных метров. Петра спала на узкой кровати, которая занимала одну стену. Напротив стоял такой же простой письменный стол, облицованный белым шпоном, на нем — устаревший компьютер. Но тут мой взгляд переместился на книжные полки над ее рабочим столом. На двух балках длиной футов по шесть были расставлены все четырнадцать книг, что я написал. Оригинальные версии на английском языке и их последующие переиздания в бумажном переплете занимали верхний ярус. Внизу теснились переводы на немецкий, французский, итальянский, греческий, польский, шведский и финский языки.
Рядом стояли четыре толстые папки, на корешках которых было выведено: «Т.Н.: Журналистика». Открыв одну из них, Йоханнес показал мне подшитые статьи, которые я писал в течение последних двадцати лет для «Нэшнл Географик», «Нью-йоркского книжного обозрения» и литературного приложения «Таймс».
Как ей удалось отследить все эти публикации? И почему, почему ей было не все равно?
Как только в моей голове пронесся этот безумный вопрос, я инстинктивно потянулся к спинке стула и тяжело опустился на сиденье, зарыдав в голос. Я больше не мог держать это горе в себе.
Все эти годы… когда мне так хотелось увидеть ее, когда я уговаривал себя, что все осталось в прошлом и не стоит к нему возвращаться, нельзя открывать этот ящик Пандоры…
Все это время, когда я втайне страдал по ней, оплакивал все, что между нами было, что я нашел и потерял, те беды, что я навлек на нее своим предательством…
Все это время… она была рядом. Со мной. Следила за моими успехами, моей карьерой, собирала мои книги на всех языках, какие только могла достать, отслеживала мои журналистские публикации, чтобы всегда быть в курсе, чем я занимаюсь, что у меня на душе, что беспокоит в профессии, что я думаю и пишу о мире и жизни.
Когда я увидел эти тщательно подобранные статьи и книги — мое скромное литературное наследие, все, что останется после меня, — мне в голову пришла очень простая мысль, но она захватила меня и уже не отпускала.
Она любила меня. А я этого не разглядел.
Йоханнес сидел на краю кровати и взирал на мои слезы с холодным безразличием. Когда я наконец успокоился, он сказал:
— Когда-то я вас ненавидел. Каждый раз, когда мама тратила последние деньги на одну из ваших очередных книг, каждый раз, когда из Нью-Йорка, Лондона или Лиссабона приходила посылка с вашим новым опусом — а она ведь собирала и все эти чертовы переводы, — она садилась там, где сейчас сидите вы. И делала то же, что сейчас делаете вы. Она плакала.
Он поднялся и достал что-то с верхней полки. Пухлый манильский конверт. Он швырнул его на стол прямо передо мной. На конверте было написано мое имя. Ее рукой.
— Мама сказала, что, если однажды вы все-таки приедете в Берлин — и только если физически будете здесь, — я должен отдать вам это. Но вы можете прочитать это где-нибудь в другом месте. Мне совсем не хочется торчать тут с вами.
Он направился к двери. Я взял конверт и последовал за ним. Он открыл входную дверь. Я вышел за порог, с конвертом под мышкой.
— Я виноват, — прошептал я. — Мне очень… жаль.
Йоханнес уставился куда-то вдаль. И сказал: