Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Егорыч, добрейшая душа и верный советчик Федора Михайловича, ходил за ним как за ребенком и внимал всем резонам своего нежданного спутника жизни, объяснявшего с дрожью в голосе, что без особого расположения к нему Марьи Дмитриевны он не может спокойно существовать на этом свете, что у него каждое утро кружится голова и сон никак не идет и потому часты стали припадки, вконец его изнурившие. И в самом деле Александр Егорыч, беспрерывно заглядывая в лицо своему достойнейшему другу, подмечал в нем болезненную похудалость и какой-то несходящий сумрак в глазах и на всем лице. Однако Федор Михайлович решительно пренебрегал кружением в голове и всякими телесными недугами, так как считал, что тоскующие мысли о любви — это блеск души, это самое незаменимейшее из всех наслаждений, которого уж ни при каких обстоятельствах лишиться невозможно. «Хоть страдаю, но живу», — уверял он Александра Егорыча, ежедневно напоминая, что Марья Дмитриевна очень одинока, что она слабая женщина, истомленная болезнью и семейным страданием, и что надо о ней думать и всегда заботиться, и кто́, как не он, убитый страстью, все это гложет выполнить с полным совершенством.
Александр Егорыч отнесся к своей миссии утешителя с безупречным знанием сердца Федора Михайловича. Им были предприняты полезнейшие поездки при свежем ветерке за город и даже в отдаленные места, к горным заводам, но более всего Александр Егорыч облюбовал для своей спасительной цели Казаков сад, а вместе с ним и своих новых семипалатинских знакомцев. И Федор Михайлович хоть редко, но не без успеха сокращал дни своей тоски, забываясь в посторонних впечатлениях на час, на два, а то и более, особенно если попадал невзначай на какой-нибудь бал в благородном семействе, где иной раз даже кружился под расточительные звуки Штрауса, выслушивая одновременно, как сыплется благонамеренное остроумие самого наивысшего в Семипалатинске общества. А общество в один голос утверждало, что Федор Михайлович, хоть фигурой своей не слишком воплотил в себе бельведерские черты, тем не менее с завидной легкостью преодолевал всякие рискованные повороты в кадрилях и вальсах. Не забывал Федор Михайлович также и радушные дома своего начальства, особенно гостеприимство Анны Федоровны, которая давно приметила беспокойные глаза Федора Михайловича и с замечательным женским проникновением угадала сердечные хлопоты знатного рядового бывшей «ее» роты. Она не замедлила позвать его к себе на масленицу и устроила блины, рассчитанные на самые прихотливые вкусы. К столу были поданы копчушки в лубочных коробках, привезенная из деревни сметана и заранее припасенная зернистая икра. А ко всему этому на столе был выставлен стройный ряд бутылок с самыми настоящими заграничными этикетками. Блины удались на славу. Изукрашенные поверху огненными жилками, они искусно сберегли в себе удивительно легкий воздух и жарко дышали, обливаясь растопленным ярко-желтым маслом. Федор Михайлович вполне оценил мастерство и расположенность Анны Федоровны, столь тонко умерявшей боль его измученной души.
Анна Федоровна неоднократно сокрушалась — и не только перед мужем, но и перед Белиховым — по поводу невзгод Федора Михайловича и употребляла всяческое воздействие на начальственных лиц, которые наконец прониклись вполне достойным уважением к ссыльному сочинителю. Ссыльного сочинителя произвели в унтер-офицеры, чем вполне отличили его от всей прочей массы солдат дисциплинарного батальона. Тем не менее запасов сладостных и успокоительных грез, располагавших к некоему забвению и покою, хватало у Федора Михайловича ненадолго. Чуть покидали его освежающие впечатления, как он погружался в мучительную задумчивость и в трепетное ожидание писем из Кузнецка. Особенно трепет усиливался перед приходом или привозом очередной почты. С дрожью в сердце он гадал, пришло ли письмо или нет, и всякий раз, когда письмо не приходило или задерживалось, он испытывал приступ полного отчаяния. Марья Дмитриевна, однако, не медлила с письмами и аккуратно запрашивала, здоров ли Федор Михайлович да не случилось ли чего с ним. Письма были длинные и в полной мере откровенные.
«Я расстроена, добрейший наш друг, Федор Михайлович, — писала она, — никак не устроимся и не наладим наше житье-бытье. К тому ж все время больна, кашель душит, в груди хрипота, и головные боли донимают… А Александр Иванович тоже в полном недомогании и по-прежнему не жалеет себя и не жалеет меня, — пьет, и бранит себя, и всякий раз умоляет простить. До чего это разрывает сердце мое! Ну, а как вы, как вы-то себя чувствуете? И как расположились без нас ваши часы? Ради бога напишите и не забывайте своих друзей».
Письма Марьи Дмитриевны проникали в самую сердцевинку души Федора Михайловича. Он мигом отвечал на них и отвечал необычайно пространными излияниями тоски, повторяя, что не знает, куда бежать от горя, что с отъездом своих друзей лишился родного места и теперь некуда ему деваться, в душе полнейшая пустота, а при мысли о Марье Дмитриевне, о ее болезненном состоянии и душевных муках, его охватывает ужаснейший страх. От всего сердца он обнимал и Александра Ивановича и молил его о разборчивости в людях, о выборе благожелательных компаний. И слезно просил писать обо всем наиподробнейшим образом — и о новом городе, и о новых людях, и обо всем, обо всем.
И вдруг в руках у Федора Михайловича оказалось письмо, от которого у него закружилось в голове, которое он сразу даже не мог до конца обнять мыслями и чувствами. Марья Дмитриевна дрожащим почерком (он сразу приметил всю неровность ее строк и какую-то шаткость букв…) писала о том, что Александр Иванович скончался. Федор Михайлович, прочтя столь непредвиденные строчки, вскочил со стула, бросился к окошку, видимо для большего прояснения ума, потом кинулся куда-то идти, но куда, не мог определить и вместо того зашагал по комнате, однако через несколько мгновений остановился и вышел через сени во двор и мелкими