Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поселился он в тех местах еще до того, как там возник заповедник, на бывшей турбазе, уже тогда заброшенной. От нее остались две избы, трудами Майского приведенные в приличное состояние.
Бывало, хаживали через его обиталище туристические группы, поднимаясь к перевалу Звенящий, откуда можно было выйти на западный маршрут восхождения на пятитысячник Чатырдаг. Маршрут этот сложен, и экспедиции горовосходителей здесь нечасты. Майский рад был всякому гостю, освободившись от тисков убеждений и жестоких принципов, испытывал теперь почти мистическое уважение к людям, лишь крепнущее в отшельничестве.
При создании заповедника Трофиму предложили должность помощника лесника-смотрителя, молодого выпускника Института Природы, в своем роде энтузиаста. Первые полгода тот носился по горам, имея свой собственный план организации дела, изучал биоценоз и еще что-то такое мудреное. Но не удержался на высотах — отшельничество в глухом углу оказалось невыносимым, и через положенные два года он благополучно сбежал. Так Майский стал единоличным лесником-смотрителем юго-восточного кордона обширного заповедника.
А вскоре к Трофиму прибилась Прасковья Тихая. Повстречал он ее на безлюдном зимнем вокзале Агыджая. Та, совершенно потерянная, стояла на перроне, словно встречала кого, а тот не приехал. Увидел ее Трофим, и как-то не в такт ударило сердце. Что-то почудилось в ней не от мира сего, словно затерялась она здесь, в морозных сумерках.
Не сразу подошел к ней Майский, для порядку с полчаса погулял по перрону, покурил — она не уходила. Достав последнюю папиросу из пачки, решился:
— Э-э, ожидаете кого?
Она глянула испуганно, но, рассмотрев в нем что-то капитальное, полезла в сумку. Покопалась и достала конверт. Молча протянула Трофиму. Тот растерялся. Конверт-то взял, да не знал, что дальше делать.
— От сына письмо, — сказала она.
— Так, значит, сына ожидаете? — смекнул Трофим, хотя чувствовал иное, какая-то беда здесь.
— Выгнал меня сынок. Как женился, так и выжил. Поехала к сестре. Пожила. Да у нее своих трое, дом маловат, куда там еще мне…
— Так что, и сестра тоже? — удивился Майский.
— Нет, она отговаривала. Я сама.
— Такие, значит, дела. Как вас величать? — Трофим заговорил солидным веским тоном.
— Прасковья я.
— А меня звать Трофимом, Майским… Так что же, Прасковья, значит… Выходит, тебе угла нет?
— Выходит, нету.
— Тогда так… Я в городе по делам был. Сам-то я лесник, живу в заповеднике. В городе я, чтобы, значит, получку, потом, конечно, курева там, чаю, продукты само собой — вот, полный рюкзак. А сейчас обратно. Дизелем до Раздольной, станицы. А там автобусом. И потом десять километров пешим ходом. Но тропа хорошая, мягкая, по лесу. Там две избы у меня, турбаза бывшая. Хозяйство — во, мировое то есть. Жить можно. И вдвоем разместимся, места много, — Трофим стал говорить горячо и быстро, опасаясь, что она не согласится, испугавшись трудной дороги и глухих мест. — Природа в заповеднике хороша, зверье всё мирное. Волки не забредают, высоко им. Олени есть, косули опять же. Браконьеры имеются, но у меня к ним свой подход. Добро — великая сила. Да… — Трофим стушевался и замолк, не замечая, что Прасковья глядит уже с улыбкой.
Так они и стали жить вместе.
Кирилл лежит на верхней полке плацкарта и созерцает проплывающий мимо пейзаж. Сколько хватает взгляда, по обе стороны от железной дороги раскинулась изуродованная земля, отгороженная серой линейкой глухого бетонного забора. За забором тянутся сонными упырями какие-то унылые приземистые корпуса, склады, склады, россыпи пожираемого ржавчиной металла, ржавые автокладбища, груды шлака и кучи щебня, заводские трубы, факелы синего огня, пышно цветущие в высоченных железных чашах-бокалах, еще и еще, без конца что-то безысходно-индустриальное. Чудится, изуродованная земля в наступающих сумерках вот-вот оторвется, выдерется куда-то на изнанку мира, туда, где ей и место, где нет ни неба, ни земли, где ей не нужно больше притворяться живой.
Индустриальный пояс вокруг города тянется на десятки километров. Скоро ночь поглотит поезд, останутся лишь огни окон, а за этой узкой полоской света — угрюмое молчание, темное бесформие, и только отсветы факелов да искры из невидимых труб.
Когда-то, еще молодым и глупым, то есть студентом, Кирилл увлекся альпинизмом: ходить в горы, петь песни в ущельях да на перевалах. Хаживал и на Чатырдаг. Случилось пройти через заброшенную турбазу на перевал Звенящий. Там Кирилл познакомился с Трофимом; а на перевале он увидел рассвет, полыхавший над долиной Гадыр-су, раздвинувшей пятитысячники огромным полумесяцем. Трофима в тот раз он запомнил смутно: заночевать решили прямо на перевале и у лесника задержались ненадолго.
Дежурить в предрассветный час Кирилл вызвался сам, потому что рассвет был для него самым удивительным, таинственным временем, пробуждал странные, нездешние чувства. Друзья обозвали пижоном — дежурь на здоровье и будь героем, раз напросился. Так он увидел этот удивительный рассвет. Еще блистали звезды, — они перед рассветом блистают совершенно вольными переливами, как сквозь воду, — и вот из-за гряды, связанной с пятитысячником Узуклум, возникло сияние. Оно быстро преображало небосвод, заливая его красками розового перламутра, бросая сиреневые и фиолетовые отсветы на вершины. Звезды отдалились, уступив место рассвету. И вдруг между свечением снегов Узуклумской гряды и плотной теменью гряды Чатырдага вспыхнуло могучее зарево, словно солнце поднималось прямо из долины. Всё в один миг оказалось залито светом, уже блистали снега и ледники Чатырдага, и вся долина утопала в свете. И солнце, выскользнув из золотого кокона, явилось над Узуклумом.
Потряс тогда Кирилла один лишь миг, — тот самый, когда показалось, что само солнце поднимается из долины, что эта долина и есть настоящее жилище земного солнца, что там в этот волшебный миг и нужно искать ответы на все вопросы: всё преображается и очищается здесь.
Кирилл старался ездить сюда хотя бы раз в год, вырваться на недельку ради этого рассвета, ради встающего из долины солнца. Постепенно близко сошелся с Трофимом Майским. Обнаружил в нем удивительного, хотя и странного человека. Посмотрит, бывает, пристально, будто старается что-то отыскать в тебе или разгадать какую-то твою загадку. И вдруг улыбнется, и заговорит совершенно о чем-то постороннем. О лесе, или о людях — начиная обычно со слов «а вот тоже были туристы…» — или о себе. Как понимал Кирилл, с целью поучить, впрочем, поучить так, чуть-чуть, на всякий случай — вдруг человеку пригодится. Но более всего уважал тему Священного Писания. В нем он находил просто прорву всяческих загадок и отгадок, целый космос идей.
Прошлой весной, в очередной приезд Кирилла, Трофим был особенно разговорчив, и всё рассуждал о Писании, за жизнь почти не говорил. Вечерами у огромного, несуразного камина, сложенного Трофимом самолично в бывшем холле турбазы, сидели они втроем, и принимался Трофим то выспрашивать у Кирилла, как понимают ученые — «у вас там в институте» — какое-либо положение из Библии, то спорить с Прасковьей, апеллируя к Кириллу же. Скажем, не нравилось Трофиму, что она считает семь дней Творения сказкой, удивлялся — как же так, сказок в Писании быть не может. Прасковья тоже искала у Кирилла защиты своим словам. Говорила, что Бог не может семь дней дела делать, а потом уйти от нас и сиротами оставить. «Он, батюшка Бог-то наш, так не поступает, он каждого утешить спешит».