chitay-knigi.com » Разная литература » Русская история. Том 2 - Михаил Николаевич Покровский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 133 134 135 136 137 138 139 140 141 ... 145
Перейти на страницу:
а не то, что им соответствовало в действительности; словом, он охотно согласился бы, чтобы весь мир был свободен, но под условием, чтобы весь мир с готовностью исполнял его волю». Чарторыйский говорит это по поводу случая, когда сенат вздумал на практике воспользоваться (в первый и последний раз!) дарованным ему в 1802 году правом — делать государю «представления». Но сенату не один Александр придавал только декоративное значение. В приложениях к тем же мемуарам Чарторыйского помещено письмо императора по поводу уже настоящей конституции, к которой, по-видимому, он относился вполне серьезно: только что даровав Польше политическую свободу, Александр в этом письме больше всего, можно сказать, исключительно, заботится о том, чтобы ход управления и реформы, которые предполагается ввести, были согласны с его, Александра, точкой зрения. Чтобы достигнуть этой цели, Чарторыйский должен был, при надобности, «проявить инициативу, для того чтобы ускорить результаты и представить проекты, согласные с принятой системой», т. е. опять-таки согласные, прежде всего, с желаниями Александра Павловича. Когда обнаружилось, что конституционные формы мешают свободному проявлению этих желаний, формы без церемонии выкидывались за борт. «Я не могу умолчать о чрезвычайно существенном нарушении конституции, — писал Чарторыйский императору два года спустя — указы вашего величества опубликовываются без контрассигнирования их кем-либо из министров, что противоречит конституции и органическим статутам… Таким способом, государь, уничтожается всякая ответственность за самые серьезные акты правительства». В результате, познакомившись с тем, как своеобразно новый польский король понимал «свободные учреждения», поляки чувствовали себя очень мало удовлетворенными. «Я нашел в Польше чрезвычайную неуверенность во всем и полную обескураженность, — доносил Чарторыйский еще два года спустя, вернувшись из продолжительной заграничной поездки. — Все кажется поставленным под вопрос; нет учреждения, в котором бы не сомневались; нет печальной перемены, которой бы не предсказывали для страны. Такое положение вещей пагубно. Низшие расчеты и личные интересы берут верх, благородные чувства подавлены; среди высших и низших чиновников люди слабые и неустойчивые, считая общее дело потерянным, убеждены, что они могут ни о чем не заботиться, кроме их собственной выгоды».

Нет сомненья, что в конституционной России Александр стеснялся бы еще менее, нежели в конституционной Польше. Когда Сперанский в своем знаменитом оправдательном письме к императору (из Перми) уверял, что план русской конституции вышел «из стократных, может быть, разговоров и рассуждений вашего величества», он был прав формально: поговорить на либеральные темы Александр очень любил. Но по существу Сперанский знал, конечно, не хуже других, чего стоят эти «разговоры и рассуждения». Почему ему в 1809 году казалось, что Александра можно, — что называется, поймать на слове? Почему другие стали опасаться, что из невинных «разговоров и рассуждений» на этот раз может что-то выйти? Ответ можно, найти только в том, что мы знаем об общественном настроении тех именно месяцев, когда вырабатывался «План». В это время ко всем плодам тильзитского союза прибавился еще один, некрупный, но особенно горький: России приходилось воевать в союзе с Наполеоном против Австрии, самой феодальной из держав Западной Европы, теперь, после того как прусскому феодализму нанесли тяжелый удар реформы Штейна. Венская аристократия была связана чрезвычайно тесными узами дружбы, отчасти даже родства, с петербургской. «Грязным людям» начинавшаяся война должна была казаться прямо братоубийственной. «Все слишком возбуждены, слишком ожесточены против императора и графа Румянцева (канцлера) все из-за той же системы», — писал Коленкур в июне 1809 года. Придворный двух императоров, обязанный сразу и успокаивать своего французского повелителя, понемногу приближавшегося к краю бездны, смутно сознававшего это и нервничавшего, и не «выдавать» своего русского коронованного друга, Коленкур старался иногда обратить дело в шутку. Но какой это был «виселичный юмор»! В Петербурге теперь «безо всякой злобы, — писал он около того же времени, — говорят в ином доме о том, что нужно убить императора, — как говорили бы о дожде или о хорошей погоде». Но к середине лета это наигранное благодушие не выдержало, и 4 июля Коленкур доносил уже без всяких шуток: «Никогда общество не было еще столь разнуздано: это объясняется новостями из коммерческого мира и ожидаемым появлением будто бы англичан. О катастрофе говорят громче, чем когда бы то ни было». Император не очень этим обеспокоен, спешит он прибавить, предупреждая готовую родиться в голове Наполеона мысль об «измене» Александра: «Эти люди слишком много болтают, чтобы быть опасными»[219]. Но перед 11 марта 1801 года болтали не менее… «Грязные люди» на самом деле становились все опаснее. На кого опереться? Исконный антагонизм высшей знати и массы провинциальных помещиков, так сказавшийся в цитированной нами выше речи Строганова, антагонизм, в сущности, совсем не глубокий и не серьезный, давал, казалось, последний якорь спасения. Против «крамольников» из потомков Рюрика, Гедимина и екатерининских фаворитов можно было воззвать к верноподданному сельскому сквайру. «Дворянство имеет политические права в выборе и представлении, — читаем мы в «Плане», — но не иначе, как на основании собственности», — добавил верный своей юридической логике Сперанский: добавка невинная, потому что безземельные дворяне и раньше голоса не имели. «Все свободные промыслы, дозволенные законом, открыты дворянству. Оно может вступать в купечество и другие звания, не теряя своего состояния». Соглашались даже удовлетворить давнее требование, обойденное Екатериной II, — закрыть дверь в благородное сословие перед служилыми разночинцами. «Личное дворянство не превращается в потомственное одним совершением службы; к сему потребны особенные заслуги, по уважению которых императорскою властию в течение службы или по окончании ее даруется потомственное дворянство и удостоверяется особенным дипломом».

Эксперимент был не лишен интереса. При столкновении с жизнью от буржуазной схемы Сперанского осталось бы, вероятно, не очень много, но кое-какие точки опоры в дворянской массе правительство могло бы найти. Декабристы не с неба свалились, а вышли из этой массы, и если пятнадцать лет спустя общественного возбуждения хватило для революционной вспышки, в 1810 году его, вероятно, нашлось бы уже достаточно для мирной демонстрации, вроде екатерининской комиссии 1767 года. Но основание, на котором строил Сперанский, было слишком зыбкое. Этим основанием, в сущности, был страх Александра Павловича перед «катастрофой». Этот страх пока боролся еще с чувством собственного достоинства: еще в апреле 1809 года Сперанскому было позволено довольно болезненно уколоть «грязных людей», лишив служебных преимуществ придворные звания. Это не была антидворянская мера, как часто думают: дети пензенского или тамбовского помещика мало имели шансов сделать карьеру при дворе. Указ от 3 апреля бил по молодежи из тех домов, где говорили об убийстве Александра, «как говорят о дожде или хорошей погоде». Даже еще в августе этого года «буржуазное» направление одержало некоторую победу: указ от 6

1 ... 133 134 135 136 137 138 139 140 141 ... 145
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности