Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно так же обстоит дело и с его храбростью. Он крепко держался за жизнь, но так как с его судьбой было связано бесконечное количество судеб, то ему было позволительно, конечно, видеть в своей жизни нечто иное, чем жалкое существование одного лица. Таким образом, он не считал себя призванным показывать «Цезаря и его судьбу» исключительно для доказательства своей храбрости.
Другие великие полководцы думали и поступали так же, как и он. Если у него не было той жилки, которая заставляет бросаться в опасность сломя голову, то это, конечно, не основание, чтобы обвинять его в трусости, как это делали без всяких колебаний иные его враги. История его походов достаточно показала, что он был всегда на месте – опасном или нет, – но на том, какое подобало вождю великой армии.
В частной жизни, никогда не отличаясь любезностью в обращении, он был покладист и часто доводил снисходительность до слабости. Добрый сын и хороший родственник, с тем оттенком, который встречается особенно часто в буржуазных итальянских семьях, он терпел выходки некоторых членов своей родни, не проявляя силы воли, достаточной для того, чтобы сдержать их в границах даже тогда, когда он должен был сделать это явно в своем интересе. В частности, его сестры умели добиваться от него всего того, чего хотели.
Ни первая, ни вторая из супруг Наполеона не могли пожаловаться на его обращение. Хотя этот факт достаточно установлен, но слова эрцгерцогини Марии Луизы бросают на него новый свет. «Я уверена, – сказала она мне вскоре после замужества, – что в Вене много занимаются мною и что, по общему мнению, я терплю ежедневные муки. Вот как неправдоподобна часто бывает истина. Я не боюсь Наполеона, но я начинаю думать, что он боится меня».
Простой и часто даже обходительный в частной жизни, он производил невыгодное для себя впечатление в большом свете. Трудно вообразить большую неловкость в манере держать себя, чем та, которую обнаруживал Наполеон в салоне. Усилия, которые он делал, чтобы исправить свои природные недостатки и недостатки воспитания, в результате лишь резче подчеркивали то, чего ему не хватало.
Я убежден, что он многое принес бы в жертву, лишь бы сделать выше свой рост и придать благородство фигуре, которая становилась все вульгарнее по мере того, как увеличивалась его полнота. Он ходил, обыкновенно приподнимаясь на носках; он усвоил себе телодвижения, скопированные у Бурбонов. Его костюмы были рассчитаны на то, чтобы производить впечатление контраста с костюмами, обычными в его кругу, благодаря необычайной простоте или чрезмерному великолепию. Известно, что он призывал Тальму, чтобы изучать позы.
Он очень покровительствовал этому актеру, и его расположение объяснялось в значительной степени сходством, которое в действительности существовало между ними. Ему было приятно видеть Тальму на сцене; можно было бы сказать, что он находил себя в нем. Никогда из его уст в разговоре с женщинами не выходило не только изысканной, но даже просто уместной фразы, хотя усилия найти ее часто выражались на его лице и в тоне голоса.
Он говорил с дамами только об их туалетах, выказывая себя придирчивым и строгим судьей, или же о количестве их детей; и одним из его обычных вопросов было – кормят ли они сами, причем этот вопрос он предлагал обыкновенно в выражениях, совершенно не принятых в хорошем обществе.
Иной раз он их подвергал своего рода допросу относительно интимных связей в обществе, что придавало его беседам скорее характер поучений неуместных и бестактных, чем характер вежливого салонного разговора. Этот недостаток хорошего тона часто вызывал против него отпор, на который он не находил удачного ответа. Его нелюбовь к женщинам, принимающим участие в политических и общественных делах, доходила до ненависти[160].
Чтобы судить об этом необыкновенном человеке, нужно следить за ним на той великой сцене, для которой он был рожден. Судьба, без сомнения, очень много сделала для Наполеона, но силою своего характера, действенностью и ясностью своего ума, гениальностью великих комбинаций в военном искусстве он поднялся на уровень того места, которое судьба ему предназначила. Имея лишь одну страсть – страсть к власти, – он никогда не терял ни времени, ни средств на дела, которые могли бы отвлечь его от его цели.
Властелин самого себя, он скоро стал властелином людей и событий. В какое бы время он ни явился, он играл бы выдающуюся роль. Но эпоха, в которую он делал первые шаги по своему жизненному пути, была исключительно благоприятной для его возвышения. Окруженный личностями, которые среди разрушающегося мира шли наудачу без определенного направления всюду, куда их вели всякого рода честолюбие и алчность, он один сумел составить план, прочно его держаться и довести до конца.
Во время второго итальянского похода он и составил тот план, которому суждено было привести его на вершину власти. «Юношей, – говорил он мне, – я был революционером по неведению и из честолюбия. В годы разума я последовал за его советами и за своим собственным инстинктом и раздавил революцию».
Он до такой степени привык считать себя необходимым для поддержания системы, им созданной, что под конец уже не понимал, каким образом мир может идти помимо него. Я нисколько не сомневаюсь, что из глубины души шли и глубоким убеждением были проникнуты эти слова его, которые он мне сказал во время нашего свидания в Дрездене в 1813 году: «Я погибну, быть может, но в своем падении я увлеку с собою троны и все общество».
Сказочные успехи, которыми была наполнена его жизнь, в конце концов, бесспорно, ослепили его; но до войны 1812 года, когда он впервые пал под тяжестью иллюзий, он никогда не терял из виду глубоко продуманных расчетов, с помощью которых он столько раз торжествовал. Даже после московского разгрома мы видели, с каким хладнокровием и энергией защищал он свое существование; и его кампания 1813 года была, бесспорно, той, в которой он при очень уменьшенных силах проявил максимум военного таланта.