Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Законы города сюда добраться не успели.
В предгорьях и в горах законов не было.
А дуракам и так всегда закон не писан.
Миновать это место было невозможно.
От маленькой палатки знахаря, увешанной пучками трав и кореньев, до места, где давали представление заезжие лицедеи, было рукой подать, и угловатый рыжий паренек с волосами, собранными на затылке в хвост, что завернул сюда порыться в травниковой лавке, невольно потянулся посмотреть, что там за шум и толкотня. Худенькая девушка плясала на канате над людскими головами. Люди смеялись и спорили, бились об заклад. Играла скрипка, весело, задорно, необычно витиевато для бродячего артиста. Дело близилось к вечеру, и большую часть представления парень уже пропустил; oн протолкался сквозь толпу, бросил беглый взгляд на зазывалу-горбуна, на скрипача и танцовщицу, повернулся, чтоб уйти, потом остановился и снова присмотрелся.
Не все здесь было так уж просто. В руках у девушки был дротик, последний, судя по всему, — штук десять или даже больше ярких оперенных хвостиков уже унизывали деревянный шарик, что висел, качаясь, на веревке у фургона, похожий издали на диковинную птицу. Девчонка повернулась… Бросок! Шар закрутился, ощетинившись новым пером. В толпе заулюлюкали, засвистели. Девушка спрыгнула, легко проделав пируэт, блеснула белозубой улыбкой и в два прыжка скрылась под пологом фургона. Была она невысокого роста, темноволосая, с маленькой грудью, на первый взгляд — еще ребенок, и только если приглядеться, становилось видно, что в ней нет обычной для детей неровной худобы и угловатости, хребет не выпирал стерляжьей спинкой, бедра округлились, движенья были легкие, уверенные — неуклюжий чертенок уже превратился в девушку, и весьма красивую притом.
А дальше вдруг на сцене появился говорящий ворон, и девушка вернулась, сменив рубашку и цветастые турецкие штаны на платье, и колесо веселого гаданья покатилось по толпе под смех и чей-то недовольный ропот: цыгане, мол, еще и не то могут, но ведь никто ж тебя не заставлял; понравилось — монетку брось, а коль не веришь, так и не надо! Рыжий парень и сам не заметил, как его ладонь оказалась у девушки в руке.
А там — замолчала толпа.
Горбун подошел поближе. С вопросом тронул танцовщицу за плечо. Та отмахнулась: «Погоди!»— и потянула с лица повязку. Глаза у нее оказались глубокие и темные, с искринкой, цвета кожуры спелого ореха, и взгляд их почему-то был тревожен.
— Жуга? — переспросила она.
— Да, — тот кивнул. — А тебя зовут… — Он прищурился. — Линора?
— Ты…
— Что?
— Но тебя… ведь нет… там… — беспомощно проговорила та и подняла ладонь к виску. — Сегодня… не могу…
Ноги ее подломились, и девушка медленно осела на песок.
Толпа изумленно ахнула.
Горбун и назвавшийся Жугой рыжий странник одновременно метнулись вперед, подхватывая падающее тело. Горбун осклабился было: «Не трожь!» — но травник только отмахнулся в ответ. Поднялся с девушкой на руках, огляделся: «Куда нести?» Горбун махнул рукой:
— В повозку.
Музыка смолкла — белобрысый скрипач опустил инструмент. Растерянно глянул на девушку, на горбуна, и первым поспешил к фургону. Не говоря ни слова, все четверо скрылись внутри, задернув за собою полотняный полог. Стало ясно, что продолжения не будет, и народ, постояв, посудачив минуту-другую, принялся расходиться.
* * *
Под вечер рынок стих, лишь с перекатов на кривой лопате полуострова доносился шум воды. У разожженного костра сидели горбун и Жуга. Позади в багровых отблесках огня неровной громадой чернел фургон. Чуть поодаль два пегих облезлых вола хрустели охапкой соломы.
Горбун был коренаст и рыж. Не так, как странник с его огненным сполохом спутанных волос, но темной рыжиной подпаленного меха, как будто был посыпан пылью жженого из глины кирпича. Нахохлившись, он сидел на корточках, завернувшись в старый плащ, носатый, сам сейчас похожий издали на свою черную мрачную птицу. Говорящий ворон дремал, забравшись на задок фургона. В руках у горбуна была сковорода.
— Нечасто нам срывают представления, — потряхивая над огнем бугристую ячменную лепешку, говорил горбун. Голос его был ровен и задумчив. — Можешь гордиться, Лис, — тебе это удалось.
— Я не нарочно, — хмуро отозвался тот.
— Верю, что не нарочно… — Горбун затянулся трубкой, выпустил дым. Помолчал. — Давно ты здесь?
— На ярмарке?
— Да.
— Сегодня пришел.
— А направляешься куда?
Жуга пожал плечами. Поворошил прутиком в костре. Поднял взгляд на горбуна.
— Зачем ты спрашиваешь?
— Мы завтра уезжаем. А Линора хочет, чтобы ты ехал с нами.
— С вами? Я? — Странник слегка опешил. — Чего бы ради?
— Ты странный малый, Лис. Смыслишь в травах — эвон, сколько их набрал. Да вот еще Иваш сказал, что ты на свирели играешь и по углям мастер ходить, по горячим. А я…
— Иваш… — пробормотал Жуга. Прошелся пятерней по волосам. — Ну конечно! А я-то все вспомнить не мог, где я его видел…
— …а я ищу таких, как я, — продолжал меж тем горбун, — сумасшедших и смешных, сумасшедших и больных.
— Почему?
— Почему? — усмехнулся тот. — Потому что над дураками нет суда. Взять, к примеру, меня. Кто бы мне поверил, если б я был прав? Кто бы мне поверил, если б я был лжив? Кто бы мне поверил, если б я был трезв? Кто б меня услышал, если б я был умен? Так что, пока не поздно — пошел с ума прочь! Пока не поздно, скройся прямо в ангелы: шасть — «Кто здесь самый удалой господь?» Понял? Так-то… — Он помолчал, попыхивая трубкой, потыкал ножом лепешку, снял ее со сковороды, побросал из ладони в ладонь и разломил пополам. — Держи, — протянул травнику. — И ложись спать — а то мы завтра рано выезжаем.
— Спасибо. Послушай, Роджер… с чего ты взял, что я соглашусь?
— Линора сказала, что согласишься.
Жуга откусил от лепешки. С шипеньем всасывая воздух, повалял горячий ком во рту. Проглотил и нахмурился.
— Линора… Она в самом деле видит, что будет?
Горбун пожал плечами:
— Как когда.
Травник помедлил.
— Едете-то хоть, скажи, куда?
— Какая разница?
— Похоже, что мне с вами и впрямь по пути, — усмехнулся Жуга. — Ладно. Уговорил. Не зря же говорят, что лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Не боишься, что вам в тягость буду?
— Кашу слезами не испортишь.
* * *
Раскинув крылья полукруглым веером, сверкая золотом расколотой лучины, деревянная птица парила под пологом фургона. Толчки и тряска на ухабах заставляли ее двигаться, кружась и колыхаясь на бечевке, жить, пускай не настоящей, но все таки — жизнью. На брюшке, на боках, на голове виднелись оспинки булавочных уколов. Говорящий ворон восседал на сундуке и наблюдал за ней с презрительной и мрачной меланхолией во взгляде. Чувствовалось, что он уже давно раскусил, что за самозванка поселилась у него над головой, и не обращал на нее особого внимания. Эта птица никогда не смогла бы заговорить.