Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут еще этот Уно. Наш Уно любит пройтись насчет постоянных парочек.
— А вот и наши голубки явились, — говорит он, когда приходим, и все ребята смеются, сам знаешь, как это бывает.
— Ты что, теперь под каблуком? — спрашивает он, если я отказываюсь от какой-нибудь затеи.
— Ты Рейнерту не верь, — говорит он Май-Бритт, когда меня нет. — Он, знаешь, себе на уме.
И так Уно действует постоянно. Нам, конечно, все это до лампочки, но уж как-то само собой выходит, что если были сначала неполадки, то семена, брошенные Уно, непременно дадут всходы.
Когда наши отношения чересчур обостряются, мы выкуриваем заветную сигаретку и забываем все раздоры, и на нас нисходит покой, взбудораженные чувства успокаиваются, ревность, недоверие и недовольство перестают нас мучить. После одной из ссор Май-Бритт первая начинает кадриться к другому парню. Потом и я кадрюсь к одной девчонке, мы злимся, ругаемся, но нас снова тянет друг к другу, это уж точно.
Мамаша возвращается с Севера, добрая, загорелая, и весело здоровается со мной, когда я встречаю ее на аэродроме.
Дома она нетерпеливо просматривает письма, лежащие на серванте. Рекламы, счета, несколько открыток, одно письмо. Но от надутого датчанина — ни слова. Она делает вид, будто ей это безразлично, но я-то вижу, что она разочарована.
В начале августа Май-Бритт с родителями и сестрой уезжает отдыхать в Нур-Удал. Последний вечер мы проводим вместе. Сперва мы, правда, крепко поцапались из-за травки: я говорю, что, по-моему, она тратит на нее слишком много денег и что это на нее плохо действует, и предлагаю нам обоим завязать с этим делом, когда она вернется. Она отвечает, что я становлюсь похожим на ее мать и что травка — это ее личное дело. Мы ссоримся, оба лезем в бутылку и подпускаем друг другу шпильки, стараясь уколоть побольней. Дело в том, что когда дружишь с человеком, то хорошо его узнаешь — все его слабые места и всякое такое — и очень быстро понимаешь, чем можно посильней его уязвить. Так что у нас получилась одна свара.
Но все-таки это последний вечер перед ее отъездом, и мы берем себя в руки. Обнимаемся, просим друг у друга прощения, она ревет, и я сцеловываю ее слезы. Мы лежим у штабеля досок на строительной площадке. Май-Бритт, Май-Бритт, как я любил тебя в то лето, какие мы были дураки, сколько зла причинили друг другу!
Свежий запах древесины щекочет ноздри, напоминая о хвое — о соснах и елях, о бескрайних хвойных лесах Удала. Тревожное серое небо, башни из облаков громоздятся на горизонте. Стряхнув с себя все щепки и опилки, мы, крепко обнявшись, возвращаемся домой.
— Будешь писать? — Май-Бритт останавливается перед своим корпусом.
— Спрашиваешь!
— Я буду писать тебе каждый день, — говорит она.
— А я два раза в день, — смеюсь я.
Мы скучаем друг без друга, что верно, то верно. Но пишем раз или два в неделю. Три креста означают поцелуй. Косо наклеенная марка — я тебя люблю. Скоро мне надоедает это сюсюканье, и под конец я пишу только открытки.
9
С Сири я познакомился на одном из бесплатных концертов в парке Санктхансхёуген незадолго до возвращения Май-Бритт. Когда мы с ней познакомились, я был на мели, как частенько случалось тем летом, а значит, в тот день я был как стеклышко. В карманах у меня свистел ветер. На мамашу вдруг нашла подозрительность, она заявила однажды, что у нее из сумочки пропали деньги, и закрутила гайки. Ты получаешь на карманные расходы столько-то и ни десяткой больше, и тут уж, как ни подъезжай, все впустую. Еще в пятницу я просадил последние деньжонки, выданные мне на следующую неделю, и потому в воскресенье утром у меня не было не то что десятки, чтобы войти в складчину на курево, а даже пятидесяти эре на обычную жвачку.
Но проездной билет у меня еще был, и, прочитав в газете, что в Хёугене дают бесплатный концерт, я рванул чуда. Все даровое обладает неодолимой притягательной силой для того, кто просадил последние деньги. К тому же я мог встретить там старых приятелей и перехватить у них десятку. Но сколько я ни просил, никто мне ничего не дал. Плохо дело, Рейнерт, сказал я самому себе, если ты до того докатился, что даже старые друзья не решаются одолжить тебе какую-то жалкую мелочь. И чем больше я об этом думал, тем больше выходил из себя. Я кружил по парку, не находя себе места. Честно говоря, я не на шутку разозлился. И от музыки мне тоже было тошно, она грохотала, как локомотив на Доврской железной дороге, аппаратуру пустили на всю мощность, чувство в этой музыке и не ночевало, лишь стук да грохот, грохот да стук да бессмысленное подвывание электрогитары. И уж совсем меня доконало то, что прошлой ночью кто-то свистнул у меня полпачки сигарет, а мне до смерти хотелось курить.
— Оставь покурить, — говорю я Уно.
Но он только отворачивается и глядит в другую сторону, и я завожусь так, что готов двинуть ему в рыло. Ведь я был в таком состоянии, что мне ничего не стоило сорваться. Ребята хватают меня, держат и пытаются утихомирить, и я вижу, как легаш в штатском, сидевший под деревом с видом обожателя музыки на воскресной прогулке, поднимается со скамьи и направляется к нам. Уно глубоко затягивается, пускает дым мне в глаза, а потом наступает на недокуренную сигарету каблуком и втаптывает ее в землю.
— Пожалуйста, — говорит он, показывая на раздавленный окурок. — Совсем обнищал, своих не держишь?
Все это он делает, чтобы позлить меня, небось мстит за какую-нибудь старую чепуху. Эта сволочь никогда ничего не забывает. Он копит все обиды, которые, как ему кажется, выпали на его долю, трясется над ними, как жмот над дерьмом, и при случае всегда мстит. Все это я давно знаю, но сдержаться не могу: я выкидываю вперед левую, и, если бы Юнни не схватил меня сзади за руку, я бы прилично вмазал Уно. На мое счастье, Юнни оказывается проворней меня, потому что, обернувшись, я вижу двух легашей — стоят, оба в пыльниках, заложив руки за спину.