Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Этот? – уточнил человек у бородача.
– Угу, – подтвердил с ухмылкой тот.
– Ты что же это делаешь, паршивец?! – на ходу кричал человек, подбегая к президенту-катале.
– Что? – не на шутку встревожился последний, как курица-наседка подбирая под себя игрушечную бронетехнику.
– Ты чего это понапускал сюда кого ни попадя?!
– Чего? – катала никак не врубался в то, что от него хотят. Или делал вид, что не врубался.
– Чего чего? Зачем понапускал, спрашиваю?!
– Чего чего зачем понапускал? – похоже, он и вправду ничего не понимал, зато пресильно перепугался за сохранность своего стратегического арсенала. – На… – в качестве отступного, чтобы его не беспокоили и не пугали так, он протянул человеку игрушечную же новенькую жёлтую Ладу Калина-Спорт, – … бери… насовсем… у меня ещё есть.
– Ты что со страной сделал?! – заорал взбешённый непонятливостью оппонента человек. – Распродал державу инородцам оптом и в розницу, Иуда! Русским в России остаётся только милостыню просить!
Катала наморщил лобик, будто соображая что-то, растопырил в стороны ушки, встрепенулся, видимо вспомнив нечто, и расплылся в искренней довольной улыбке, обрадованный, что не только обороноспособности «песочницы», но и даже её автопрому ничто не угрожает.
– А, ты об этом? – проговорил он со вздохом облегчения, оглядывая площадь и пряча Ладу Калину за пазуху, ближе к сердцу. – А я-то думал…. Так мне ж разрешили…
– Кто???!!!
– Он… – снова посерьёзнев, вкрадчиво сообщил Президент, одними глазами указывая за спину человека.
Тот оглянулся. На трибуне мавзолея, неспешно, с артистизмом раскуривая трубку и подозрительно озирая исподлобья всё происходящее, стоял совершенно живой отец всех народов Иосиф Джугашвили, он же Коба, он же Сталин.
– Не может быть… – опешил от неожиданного поворота человек.
– Он, он… – подтвердил катала.
В два прыжка преодолев расстояние до мавзолея, человек побежал вверх по лестнице на трибуну. Лестница оказалась крутая, ступеньки далеко отстоящими друг от друга, так что подниматься было весьма тяжело. Марш за маршем, пролёт за пролётом, невзирая на усталость и одышку, человек бежал и бежал вверх, обливаясь потом и жадно глотая ртом воздух как рыба на льду. А лестница всё не кончалась и не кончалась, бесконечные ступени всё мелькали и мелькали перед глазами, уплывая из-под ног вниз и возникая из небытия вновь вверху, но вожделённая площадка трибуны с мудрым небожителем на ней ни в какую не приближалась. Словно линия горизонта или светлая заря коммунизма.
Наконец силы иссякли. Очередная ступенька оказалась круче и неприступнее всех остальных. Изрядно притомившийся человек споткнулся об неё и, пребольно раня бока острыми гранями, кубарем покатился вниз. По ходу падения он вспоминал маму с папой, всю остальную родню дальнюю и не очень, отчий дом, огород, сад, улицу, неизменно уходящую за околицу, родное село, речку, необъятный край, называемый тепло и значительно Родиной, в которой ему посчастливилось принять и провести долгую, насыщенную, казавшуюся бесконечной жизнь…
* * *
– Ну и угораздило же вас, молодой юноша! Ну, вы и попали, как это у вас нынче говорится! Можно сказать, прямо с седьмого неба свалились, почти что из самого рая! И ведь таки больно же, должно быть, и обидно, да?
Связанный по рукам и ногам, прикованный тяжёлой и гремучей цепью к вкопанному прямо в земляной пол массивному столбу, подпиравшему низкий давящий потолок, я сидел в полутёмном, освещённом лишь малым огарочком оплывшей свечи подземелье. Сквозь маленькое, совсем крохотное оконце под самым потолком нехотя пробивался тускнеющий свет утомлённой уже луны. А заря, ещё не набравшая ни силы, ни власти в поднебесье, только-только лишь обозначила холодным и звонким ультрамарином своё неизменное ежеутреннее возрождение. Странное, мистическое время суточного коловорота. Время безвластия, когда ночь уже не…, а день ещё не…. Время всеобщей забытости и оставленности, когда всё вокруг замирает, или даже умирает, испугавшись само в себе своей чересчур вольной, чересчур разнузданной жажды жизни. Время безвременья, когда вчера окончательно и безоговорочно уже кануло в Лету, а завтра всё никак и никак не настанет. Время зевак, окунувшихся к этому часу с головой на самое дно своих самых глубоких и самых цветных снов, и время воров, прекрасно использующих эту счастливую оказию для исполнения своих самых тайных и самых страшных злодеяний. Совы уже уснули, насытившись, а жаворонки досматривают во снах грядущие, ни разу ещё не звучавшие, вЕдомые покуда только им одним песни. Не случайно человек, ежели он конечно не вор и не разбойник, об эту пору сладко почивает самым глубоким, самым властным сном, пленившим, опоившим чарами сладострастного забытья его тело, и душу, и сознание. Даже влюблённые к этому часу, наигравшись вволю дружка дружкой, преизобилуя и внешне, и внутренне всем самым прекрасным, самым сказочным, самым волшебным, самым сумасшедшим, самым самым, что только может дать Любовь, да только Любовь одна и может дать, даже они, обнявшись тесно и жарко, спят с блаженными улыбками на счастливых лицах, будто нет на земле ни пробуждения, ни разлуки, ни измены. Всё спит.
Я не сплю. А будто во сне вся эта несуразица с моим арестом, с этой темницей и гремучими цепями не менее пуда каждая. Будто кошмар навалился на меня всей тяжестью и терзает, измывается над растерянным сознанием, задавая ещё одну безумную загадку, разгадать которую надо, ну очень хочется…, но нет никакой мочи. А может, это и не сон вовсе, а напротив, я только что очнулся от сказочного забытья, с реальностью не имеющего ничего общего. Только когда же я уснул в таком случае? И сколько длился это сон? Уж не с самого же моего рождения, потому что во всю мою жизнь ничего такого, заслуживающего столь грубого и бесцеремонного обращения со мной, я не совершал.
– Простите великодушно, что нынче не предлагаю вам разделить со мной скромный еврейский ужин…, потому как нечего делить…, всё уже поделено… и без нас. Да и вы не столь воинственны, как давеча. Впрочем, тогда, на автостанции я пригласил вас немножко покушать вовсе не из опасения быть побитым, а чисто из великодушия и человеколюбия. Вы были одиноки, и я одинок, вот мы и сошлись в одной компании за скромной трапезой да за беседой умной и весьма полезной. И сейчас равно из тех же великодушных, человеколюбивых помышлений хочу спросить я вас – а как вы тут оказались в этом нечистом, совершенно не предназначенном для человеческого пребывания помещении?
* * *
– Ты кто? Как тут очутился?
Неожиданно проснувшийся от страшного падения с вершины мавзолея казачий полковник сидел среди разбросанных подушек, скрученных в жгут простыней и смятых перин в своей кровати и недоумённо тёр опухшие глаза.
Сновидения. Эта волшебная, неразрешимая загадка забытья. Какие только шутки – порой забавные, порой весьма и весьма неуместные – разыгрывает она с расслабленным, совершенно беззащитным сознанием человека? Особенно если оно, это сознание отягощено изрядной чрезмерностью возлияний туманящими мозг и порабощающими волю напитками. Подумайте сами. Представьте себя совершенно голеньким, размягчённым негой, не готовым противостоять превратностям судьбы, но неожиданно и грубо изъятым из властных и горячих объятий страсти и перенесённым вдруг в абсолютно иную реальность. В которой не вы уж всецело обладаете жарким податливым телом некой Афродиты, а напротив, ваше жалкое, лишённое какой бы то ни было опоры тело вдруг становится игрушкой в руках жестокого, ничем не стеснённого в своей изобретательности рока. А чуть только вы немного освоились в новых для себя условиях, чуть только привели в некоторое соответствие и созвучие друг с другом разобщённые, растерянные и разбросанные повсюду тело, душу и дух, определились с направлением и даже сумели в некоторой степени возлететь, воспарить над сковывающей вас суетой и подобраться почти что вплотную к идеалу, призывно манящему, покоряющему всё и вся блеском непревзойдённого авторитета, как тут же пали настолько низко и настолько больно, что оказались … в собственной постели, совершенно голый, истерзанный коварной, предательской негой, не способный принять и даже осмыслить нежданные, приводящие в крайнюю степень недоумения подарки судьбы. И что же вы видите?