Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мучил.
Умолял вернуться.
Но я шла. Упрямо. По узкой тропе, поросшей вереском. Было в нем что-то неправильное. Остановившись, я коснулась лиловых цветов. А они рассыпались. Родник, скользнувший было в ладони, вдруг отпрянул. Вода не была ни холодной, ни теплой, да и вовсе была ли она водой?
На ладонях осталась пыль.
— Здесь все ненадежно, — раздался знакомый голос.
Передо мной на тропе встала Мать-жрица.
Белое платье. Красная кровь. И нож в руке.
— Не бойся, я лишь хочу вернуть его. — Она и вправду протянула нож рукоятью вперед. — Возьми.
Отступаю. Пячусь, не спуская с нее взгляда.
— Эйо, Эйо… упрямая ты девочка. Снова бежишь? Куда? Оглянись.
Больше нет тропы, только вересковое море, по которому расползается белый, рыхлый туман.
— Я…
…я слышу собаку.
— Забудь о ней. Скоро она замолчит…
Наверное.
Но сейчас я все еще слышу эту растреклятую собаку. Ей так плохо…
— А разве тебе хорошо?
Здесь? Не знаю.
Ни холодно. Ни жарко.
Я как та вода, которая пыль. И смотрю на собственные руки, пытаясь поймать тот миг, когда они решат рассыпаться. Но ничего не происходит.
Только собака воет… пусть бы замолчала, мне стало бы легче.
Он ведь остался там.
А я — здесь.
И Перевала на сей раз не будет. Надо смириться. Сделать шаг… а потом еще один… и много-много шагов по вересковому полю, залитому туманами. Они подбираются ближе ко мне, не то ластятся, не то оплетают белесой творожистой сетью.
Шепчут, что я сама сделала выбор.
Сделала.
Отдала все, что имела. И жалеть не жалею.
Разве что самую малость — о потерянных днях, когда мы были рядом, но не вместе. О несказанных словах. И прикосновениях, которых больше не будет.
Собака воет.
И голос ее зовет вернуться. Он будто ближе стал… показалось? Нет.
Вот же… бестолочь.
Ему нельзя сюда. Я отступаю. Сначала нерешительно, и каждый шаг, который приближает меня к невидимому псу, лишает сил. Это место не желает отпускать меня. Но я не собираюсь слушать место.
— Зачем возвращаться, Эйо? — Мать-жрица не пытается меня остановить. Она просто идет следом. Вереск громко хрустит под ее ногами, будто не стебли травяные — кости ломаются. — Кого ради?
Пес плакал.
— Ты ушла из храма, испугавшись боли, но разве ее в твоей жизни стало меньше? Вспомни…
Помню.
Прятки на крышах и чужой враждебный город, где каждый человек виделся мне предателем.
Ворота и дорогу за ними, призрак свободы. И голод, отупляющий, выматывающий. Дожди и грязь… первые заморозки и белые пальцы. Подводы. Костры. Я пробиралась ближе.
— А они тебя прогоняли. Люди трусливы, верно? Сколько раз в тебя швыряли камнями?
Случалось и такое. Камни — не самое страшное, что встречалось на дорогах войны.
— Тебе приходилось обирать мертвецов… воровать…
Творожистый туман был влажен. Он оседал на ткани, пропитывая ее, делая тяжелой. Особенно шлейф. Волочившийся хвостом, он сделался неподъемен и прочно осел на острых копьях вереска.
— Тебе лгали. Тебя использовали. Пытались убить.
— Нож!
Рукоять была в крови жрицы, но меня волновало не это. Лезвие застряло в ткани.
— Так зачем ты бежишь, Эйо? Кто тебя ждет?
— Брат.
— Неужели? Разве он не обещал, что защитит тебя? Но чего стоило это слово?
Я режу, пилю, и металл со скрежетом раздирает шелк. Тяжело. Но если не справлюсь, останусь здесь навсегда.
— Король приказал, и… — туман отступает перед Матерью-жрицей, — и он отдал тебя. И отдаст снова, Эйо. Ты больше не нужна. Не женой. Любовницей — возможно. Игрушкой. Твой брат сам подыщет нужные слова, уговорит…
Отбросив нож, я цепляюсь за края разреза и рву шелк.
— Неправда. Брокк любит меня.
И любил всегда.
— Ты так уверена? — Мать-жрица облизывает узкие губы.
— Уверена.
Я ведь только сейчас поняла, что его бросили. Отец умер. А мать ушла, предпочла новую семью. Дед… дед был ворчливым и упрямым, наверняка требовательным. И Брокку вряд ли приходилось легко.
Он мог бы возненавидеть меня.
А вместо этого полюбил.
Он искал там, за Перевалом. И когда нашел, прятал в доме, хотя думал, что разведка идет по пятам. Или не думал о разведке вовсе.
Он сохранил ту мою детскую комнату. И создал новую, такую, которая понравилась бы мне, с большими окнами и подоконниками, на которых хватило места гиацинтам.
Он сделал для меня дракона.
— Но пойдет ли против воли короля? — Мать-жрица протягивает туману руки, позволяя целовать длинные мертвые пальцы.
— Не пойдет. Я не позволю.
Долги рода надо отдавать.
— Это очень благородно, маленькая Эйо… но надолго ли хватит твоего благородства? Одно дело — принять решение, и совсем другое — исполнять его… изо дня в день… ты готова?
Ей-то какое дело?
Еще надеется отговорить меня? Не выйдет. Иду. Сквозь туман, который становится вязким, плотным. Сквозь шепот, который стоит в ушах, заглушая голос пса.
Он все-таки приближается… идет навстречу.
— У меня есть Оден.
— Неужели…
Туман съедает обрывки ткани. И я, споткнувшись в сотый, наверное, раз, снимаю туфли, бросаю их туману, как кость собаке… той самой собаке, которая воет, умоляя вернуться.
— Сколько раз он ранил тебя? Его обещания — чего они стоят, Эйо?
Вереск ранит.
Здесь нет боли, но я чувствую, как стальные стебли режут ноги. И туман норовит зализать эти раны. Он мягок и нежен. Стоит ли бежать?
Бегу.
— Снова и снова… — Туман говорит со мной голосом Матери-жрицы. — Ты отдала ему все.
Это был мой выбор. А теперь я хочу вернуться.
Мы столько всего не успели… Не важно, что ждет впереди, но я хочу жить.
Вой перешел в скулеж.
И где-то рядом, совсем рядом… ближе, чем был еще мгновение тому назад.
Эта собака бестолковая следом идет и не отступит.
— Ты больше не нужна там.
Нужна. Иначе меня бы отпустили.