Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако я видел, что он порядком уязвлен. Видимо, это не укрылось и от подошедшего к нам Гэса.
— Не стоит огорчаться, — поспешил он успокоить моего гостя. — Что поделаешь, многих здесь не интересует ничего, кроме жратвы. Вот я, скажем, когда ем и не слишком тороплюсь, не прочь поглядеть на что-нибудь приманчивое. А другие и глаз от тарелки не поднимут, хоть что тут им рисуй.
Доводы таксиста не слишком совпадали с аргументами Мура, но, кажется, Арне не обратил на это внимания.
— Забудем, — с пренебрежительным достоинством махнул он рукой. — Художник не должен размениваться на мелочи. И уж тем более на чечевичную похлебку… Давай-ка, Эд, закажи еще по кружечке, потом я расплачусь с тобой за все сразу.
— Во, это по-мужски! — одобрил Гэс.
Нам принесли пива, и, торжественно подняв кружку, Арне провозгласил:
— За искусство!
— И за друзей! — добавил я.
— Друг Мака — и мне друг! — внес свой вклад Гэс.
И губы наши погрузились в пенистый напиток.
— В общем, так я тебе скажу, — подытожил Арне, когда мы вышли на улицу. — Искусство может что-то значить только для художника, который его творит.
Арне пробыл у меня неделю. Перед отъездом он — то ли в подарок, то ли в качестве платы за гостеприимство — преподнес мне картину, на которой, по его словам, был изображен закат. Если б он мне этого не сказал, я ни за что бы не догадался, ибо таких закатов на нашей планете никогда не бывало и быть не могло — разве что во времена динозавров. Созерцать это творение было невмоготу, и, едва за Арне закрылась дверь, я, не теряя времени, сунул картину под кровать.
Последующие две недели я не разгибаясь трудился — и дома, и в «Альгамбре». Закончив наконец нелегко давшийся мне натюрморт с цветами, я отправился с ним в галерею.
Как я и опасался, реакция мистера Мэтьюса была весьма бурной.
— Цветы… да еще и гладиолусы! — прямо-таки вознегодовал он. — Что это вам взбрело, молодой человек? И что же вы прикажете с ними делать?!
Я объяснил, что цветы — заказ мисс Спинни, а ничего, кроме гладиолусов, в магазине не оказалось.
— Спинни, — едва ли не простонал Мэтьюс, — вы что, хотите моей смерти?
— Успокойтесь, Генри, — выйдя из кабинета, проговорила мисс Спинни. И, внимательно рассмотрев мой натюрморт, вынесла решение: — Мне это нравится. Пожалуйста. Генри, дайте Адамсу тридцать долларов, и можете мне поверить, — я продам эту картину еще до конца недели.
Но Мэтьюс на сей раз решил проявить характер.
— Двадцать пять, — заявил он, всем своим видом давая понять, что не отступит ни при каких обстоятельствах. — Двадцать пять и ни цента больше.
— Ладно, — согласилась мисс Спинни. Хорошо изучившая своего патрона, она, как видно, безошибочно знала, когда есть смысл настаивать, а когда благоразумнее уступить. — Пусть будет двадцать пять. Вам этого достаточно, Адамс?
Если уж честно, я был не слишком высокого мнения о своем натюрморте и отдал бы его за куда меньшую сумму, а то и вообще даром. Но не признаваться же было в этом.
— Ну, не совсем достаточно, — сказал я. — Но уж ладно.
— Вы прямо кремень. — Мисс Спинни улыбнулась мне своей холодноватой улыбкой. — Как, впрочем, и я. Потому, наверно, вы мне и нравитесь. Но учтите, — довольно жестко добавила она, — мы потеряли деньги на ваших акварелях. Так что особенно не зазнавайтесь.
Однако тут врожденное чувство справедливости не позволило Мэтьюсу промолчать.
— Ну, это не совсем так, мистер Адамс, — счел нужным уточнить он. — Один из ваших рисунков мы продали. Правда, на остальные покупателей пока не нашлось.
— Вот именно, — кивнула мисс Спинни. — Надеюсь, вы меня правильно поняли, Адамс.
Получив двадцать пять долларов, я распрощался с обоими и, признаться, меньше всего ожидал, что мисс Спинни догонит меня в дверях.
— Если я говорю тридцать, это значит, тридцать. — С этими словами она вложила мне в руку пятидолларовую бумажку.
Я пробовал отказываться, но мисс Спинни была непреклонна.
— Никаких разговоров, Адамс. — Она подтолкнула меня к выходу. — Не раздражайте меня.
Дома я занялся подготовкой холста. Я натянул его на подрамник, смочил водой и нанес мастихином тонкий слой свинцовых белил. Затем я поставил холст сушиться.
После этого оставалось только ждать.
Дженни явилась через два дня. Я услышал на лестнице ее легкие шаги и бросился открывать дверь. И, увидев ее, сразу понял: что-то случилось. Она остановилась на пороге, бледная, подавленная, и несколько секунд молча смотрела на меня, будто не узнавая.
— У нас беда, — произнесла она наконец. — Мама и папа… — И заморгала, пытаясь сдержать слезы. — Их больше нет…
— Знаю, — сочувственно кивнул я и тут же прикусил язык. Я взял ее за руку и ввел в комнату. И стоял, не зная, что сказать. Вдруг подумалось, что надо объяснить ей, откуда я знаю. — Читал об этом, — проговорил я. — В газете.
— Да… — рассеянно отозвалась она. Но я видел: она вряд ли улавливает смысл моих слов.
Я усадил ее в кресло, помог снять пальто и шляпку и уложил их на кровать.
— Прими мое сочувствие, Дженни, — сказал я. И опять мне показалось, что она меня не слышит.
— Они любили меня… — Ее голос дрогнул. — Они мало бывали дома, но… Если б вы знали, что с ними случилось!
— Я знаю.
— Если б знали… — повторила она и разрыдалась, закрыв лицо руками.
Я стоял над ней, мучительно ища слова утешения. И не находил… И подумалось: пусть выплачется, все равно мне нечем ее утешить. Я подошел к окну, за которым голубело стылое зимнее небо. И когда рыдания ее стали понемногу утихать, спросил, обернувшись:
— А как с портретом? Понимаю, тебе сегодня не до этого… Но раз уж ты пришла — может, попробуем?
Она ответила не сразу. Достала платок, вытерла слезы и нос и лишь тогда проговорила:
— Мне просто хотелось вас увидеть. Просто, чтоб не быть одной… — Она выпрямилась в кресле и прерывисто вздохнула. — Но если вы хотите, я могу… Только стоит ли рисовать такую зареванную? Может, лучше в другой раз?
Но я-то видел: эта вытянувшаяся девочка-подросток, которую, наверно, уже скоро можно будет назвать девушкой, именно сейчас так и просится на холст. Слезы не оставили следов на ее лице, но омытые ими грустные глаза стали, казалось, еще больше и прекрасней.
— Давай попробуем, — сказал я.
У меня был отрез золотистого китайского шелка, купленный еще в Париже. Попросив Дженни привстать, я задрапировал им кресло и убедился, что это именно тот фон, на котором она лучше всего будет смотреться в своем строгом черном платье. Затем я усадил ее, установил мольберт и стал ждать, когда солнце сместится немного вправо, чтобы свет падал так, как хотелось бы. Дженни молчала, погруженная в свои думы, и я тоже помалкивал, боясь разбередить ее неосторожным словом. Наконец я дождался нужной освещенности и приступил к работе.