Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вопрос тут не о жизни (поскольку я от нее отделился), вопрос-то основной: а кто тот, который тут скулит? Кто он и где он существует? Мы впервые открываем в нашем собственном бытии – а поэт говорит от себя, это так называемая лирика, т. е. сугубо индивидуальный голос – то, где сидит это самое «я», самость. Она сидит вне того, что ее захватывает.
Теперь посмотрим конец этого стихотворения. Это что, временное, мимолетное настроение, от которого можно освободиться? Конечно, можно, мы-то знаем, как освобождаться от плохих настроений. Но «цели нет передо мною, сердце пусто»… Заметьте – «из ничтожества воззвал», в смысле из Ничто, ничего не было, и вдруг я встал. «Душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал», т. е. заставил меня страдать, радоваться, переживать, думать, потому что ум думает, когда у него есть какие-то проблемы, сомнения, – а всё это оказывается ни при чем – и ум, и страстная душа, оказывается, попусту страдает и радуется. А я остаюсь при этом, и всё должно быть выключено, пусто сердце, празден ум, «и томит меня тоскою однозвучный жизни шум», как шум автомобилей ночью за окном. Они едут, им надо спешить, всё кругом крутится, заводы работают, все бегают заинтересованные… А я вижу, что всё это однозвучный шум.
И вот через два года другое стихотворение. Интересно, что группа стихов, о которых я буду говорить, написана почти в одно и то же время, на протяжении двух-трех лет, и написаны одним и тем же размером – четырехстопным хореем. Это 1930-е годы. Вот, уже Болдино, вещь называется «Стихи, написанные ночью во время бессонницы». Тот же опыт примерно описан, но гораздо сосредоточенней, словно преодолев случайность настроения: «Мне не спится, нет огня; / Всюду мрак и сон докучный. / Ход часов лишь однозвучный / Раздается близ меня. / Парки бабье лепетанье, / Спящей ночи трепетанье, / Жизни мышья беготня… / Что тревожишь ты меня? / Что ты значишь, скучный шепот? / Укоризна, или ропот / Мной утраченного дня? / От меня чего ты хочешь? / Ты зовешь или пророчишь? / Я понять тебя хочу, / Смысла я в тебе ищу…»
Тут ситуация почти та же самая, только другие обстоятельства, уже не просто настроение, это мучительная бессонница. Расположение, в котором тоже есть некий опыт, но настроение чуть другое, оно не отрешается от всего в тоске, впервые открывая при этом то самое всё (потому что когда мы там внутри, мы его не открываем, а когда мы вовне, то мы попадаем вот в такого рода неприятные для нас состояния). Так вот, здесь бессонница – это ни сон, ни бденье, сумрак, наполненный звуками: однозвучный ход часов, мышья беготня жизни. Не однозвучный жизни шум, а звуки, которые как будто что-то мне лепечут, как будто что-то мне уже хотят сказать, и я вслушиваюсь, как раньше вслушивались те, кто гадали по шуму листьев или по полету птиц. Вслушиваясь в этот шум, я должен отвлечься от каких-то членораздельных фраз, которые сыпятся на меня со всех сторон, от мамы и папы, радио, телевидения и газет, которые мне информативно что-то сообщают, и я эту информацию схватываю. Сначала всё это должно превратиться в глухой, нелепый, враждебный шум, а я совершенно к этому непричастен. А потом я вслушиваюсь в этот шум, только уже совсем иначе.
Здесь что еще выделено, выявлено: «ход часов лишь однозвучный раздается близ меня» – всё затихло, все действия, и мрак, и сон, ничего не видно, ничего не слышно, но есть одна-единственная реальность, которая никуда не денется, так же точно, как я сам от себя не денусь, а именно время. Оно идет, слышна его поступь, и это всегда есть. Следующая строчка: «Парки бабье лепетанье». Парки – это богини судьбы. Лепетанье – это деревенское… он сидит в Болдино, там изба, а не какой-то шикарный помещичий дом. Карантин. Ночь в деревенской избе. Парки бабье лепетанье – это классическая сценка в русской деревне, где бабы сидят и прядут пряжу и что-то бормочут – либо сами себе под нос, либо друг с другом разговаривают. Когда я сижу в этом состоянии, когда для меня всё чуждо, всё непонятно, но время идет и судьба прядется. Нет секунды, когда бы моя судьба не прялась, когда бы я мог считать время отдыхом. Я могу целый день валяться, скажем, с похмелья, а судьба-то моя слагается, прядется, скручивается, того гляди, оборвется.
Вот что меня заставляет обратить внимание на всё это – расположение выключенности из жизни, несовпадения с ней, то же, но что-то существенно изменилось, усилилось напряжение, внимание. Эта простая отстраненность, отделенность от своей собственной жизни обратилась предельным вниманием, заинтересованностью, потому что это моя жизнь, которая складывается в некоторую судьбу – мне отмерено некое время на мою собственную жизнь, чего-то кто-то от меня хочет, я не знаю, чего, и должен это решить. Это поэтически произведенное положение души и ума (внимания) – очень яркая иллюстрация того, что можно было бы назвать философским расположением духа. Здесь обитает философия, в таком, Пушкиным описанном, мире.
Теперь я сделаю одно маленькое филологическое или литературоведческое отвлечение. Оба стихотворения написаны одним и тем же размером, метром – четырехстопным хореем. В том же самом 1830 г. (два года плюс и два года минус) Пушкин пишет целый ряд стихотворений четырехстопным хореем одного вот этого умонастроения, лучше сказать «душенастроения». В другом стихотворении тоже 1830 г. – «Мчатся тучи, вьются тучи; / Невидимкою луна…» Ритм и метр четырехстопного хорея хранят при совершенно разных содержаниях нечто общее, нечто связующее – здесь уже не просто я отделяюсь от своей жизни и вслушиваюсь в нее, здесь уже сам мир в смятении, всё в метели, мы сбились с пути, всё потеряно, и это стихотворение называется «Бесы».
Такое вот светопреставление. Весь мир превратился в хаос, это ведь описание хаоса – того Хаоса, который первый во Вселенной зародился. Расположение мира-в-начале, с чего все начинается в греческих космогониях, – и вот мы оказываемся в начале греческой философии, оставаясь в этом самом лирическом отношении к собственной жизни. Оказывается, что если так, то всё, что я в мире привык видеть правильным, размеренным, распределенным, окрашенным, имеющим смысл, назначение и так далее, – всё вдруг смешивается. Превращение всего в некоторый хаос, внутри которого надо услышать, понять и начать, как бы впервые начать быть и понимать, только теперь уже не по заведенным рельсам, по которым я привык двигаться, а изнутри самого себя. Я сам, только сам могу внутри своего собственного хаоса и внутри мира, открытого этим опытом для меня как хаос, метель, буря, найти начало, начинание.
Что такое инициация? Это переход, смерть в одном мире – в том мире, в котором мы с вами привыкли жить, в мире знакомом, т. е. всё, что здесь есть, нами легко распознается, поскольку всё оказывается знаком чего-то, потому и знаком, что знакомое: я знаю, что это стул, потому что он мне знаком, я знаю, как им распорядиться, и так далее. Всё, что мы видим, когда выходим на улицу, – это не цветные пятнышки, это светофор, я знаком с ним, я знаю, как с ним поступать, красный свет – хода нет, и так далее… Смерть в этом мире, исчезновение смысла: я перестаю узнавать то, что я привык узнавать, – это и есть условие возможности рождения в том мире, который будет миром, мною – вместе со мною – понимаемым, мною устраиваемым, этот акт смерти в этом мире и рождения в каком-то новом, только уже с моей ответственной мыслью, пониманием, я уловил эту своего рода инициацию в философии. Прохождение через это абсолютное начало, начало жизненное, а не просто теоретическое («как всё устроено» – не об этом речь).