Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покос деду оставили, а директора на Алейке больше не видели.
Отчего же он отпустил Ивана? Ведь и губа прыгала, и кулаки, оплетенные синими венами, наготове были, и та же глухота в слове «уходи» звучала как в вопросе — чужой? А вот отпустил же! Может быть, сразу простил ему все за «еройство» на фронте, за то, что Иван на самом деле настрадался и от души его остались лохмотья? Или попросту рука не поднялась на своего брата-фронтовика?
А ведь задело его за живое! Несколько дней тучей ходил по избе, зубами скрипел и время от времени грохал кулаком по столешнице. Но думал о чем — так и осталось тайной.
Тогда же, поглядев вслед скачущему на одной ноге Ивану, дед принес из избы его протез и, подозвав меня, велел догнать «ероя» и отдать ему «деревяшку». Я догнал его почти у смолзавода. Иван остановился, качаясь, молча взял у меня протез, пристегнул и заковылял дальше, позвякивая медалями. Недавний мой кумир уходил совершенно чужим человеком, и я еще не понимал, а лишь чувствовал это. Мне хотелось крикнуть: ты куда, Иван? — но я уже боялся его и стоял, зажав ладошкой онемевшие губы.
Накануне рождения двойняшек, в морозную декабрьскую ночь, окотилась овечка. С вечера и часов до трех баба Оля не спала, бегала в стайку, все ждала приплода, боясь проспать. И проспала. Дырявая, крытая картофельной ботвой стайка не держала тепла, и ягнята померзли. Бабка хватилась лишь под утро, когда мать сняла с печи квашню и начала месить хлебы. В доме поднялся переполох. Баба Оля носилась по избе, костерила отца за дырявую стайку, деда за то, что вовремя не толкнул в бок и не разбудил, попало и нам — всегда по ночам писать-какать просились, а тут спали как убитые. Не доставалось только матери. Мать ходила на сносях. Живот расперло так, что к квашне не подойти. Когда мать беременела, бабка начинала побаиваться ее. Мать становилась решительной, даже дерзкой и за словом в карман не лезла.
Отца в то время дома не было. Он уезжал в Окунеевское сельпо хлопотать казенную лошадь. Дед терпеливо слушал бабкину ругань, скрипел деревянной кроватью и равнодушно покашливал. Однако, когда баба Оля раз на третий или четвертый стала упрекать его — не толкнул, черт окаянный! — дед не стерпел.
— А ну — замолчь! — отрубил он и выматерился в Христа и богородицу. — Нашла по чем плакать — ягнята… Проспали — ну и хрен с ними!
Бабку словно выключили. Она сердито заморгала, зашвыркала носом и ушла на улицу. А мать вдруг положила мешалку и схватилась за живот:
— Что-то плохо, тятенька…
Дед вскочил с постели, прибавил огня в лампе.
— Время, поди?
— Да рано еще… — простонала мать. — Медичка только через неделю назначила рожать.
— Они знают, врачи эти, — бросил дед и как был, в кальсонах, высунулся на улицу: — Старуха! Подь-ка сюды! Вальке плохо.
Мать уложили на кровать, а бабка принялась за квашню. Дед отчего-то развеселился, хромал по избе и щипал нас за бока.
— Чего насторожились-то, варнаки? — смеялся он. — Кого больше хотите? Брата иль сестренку?
— Брата, — сказал я.
— Сестренку! — сказала Алька.
— Э-э-э! — расхохотался дед. — Кто уж родится!
Боль у матери прошла. Она полежала еще немного и взялась было за квашню, но дед остановил:
— Хватит тебе. Поберегись маленько.
— Может, в Торбу тебе пойти, в больницу? — заволновалась бабка. — Как назло, и Трошки нету…
— Пожалуй, пойду, — согласилась мать, ощупывая живот. — А вдруг то первые схватки были?
Мать начала собираться. Я лежал на русской печи, подо мной гудел огонь, багрово отражаясь в окне; дед, мать и бабка, хлопотавшие внизу, тоже были красные. Казалось, весь дом заполнен огнем — и стоит открыть дверь, как он вырвется наружу и пойдет пластать по снегам и деревьям. В другой раз меня бы силком не оторвали от такого зрелища. Я мог часами смотреть в зев печи, где колышется и скручивается пламя, испытывая страх и радость. Однако мать собиралась уходить, и боязнь расставания была сильнее, чем страх перед огнем. Когда она надела пальто и обвязалась огромной шалью, я не выдержал и соскочил с печи.
— Мать, не ходи, мать… — затянул я, готовый разреветься. — Опять долго не придешь…
— Цыть! — прикрикнул на меня дед и сразу сдобрился: — Мы с тобой клепку строгать будем. А мать твоя никуда не денется. Родит братишку тебе и придет.
Я уже знал, что все на свете обязательно рождается. Корова рожает телят, собака — щенят, рождаются поросята, ягнята и даже маленькие деревца. Я никогда не видел, как это делается, но думал, что все происходит примерно так, как с хлебом. Тесто на хлеб не похоже и кислое на вкус, а посадят его в печь, подержат — и на тебе: хлеб! Не зря же баба Оля иногда говорила: «Хоть бы бог дождичка послал, а то хлеб не уродится». После дедовых обещаний я умолк и залез на верстак. Мать уже держалась за дверную скобку.
— А дойдешь ли, Валь? — неожиданно спросил дед. — Может, и мне с тобой пойти?
— Дойду! — отмахнулась мать. — Оставайтесь тут… Помаленьку пойду. Ой, и оделась-то я! — вдруг засмеялась она. — Где упаду, так и не встану.
В руке у матери был маленький узелок с распашонками и пеленками, в которых выросла сначала Алька, потом я. Последние дни мать часто садилась за машинку и что-то строчила, подшивала, обметывала. Иногда она подзывала меня, прикидывала какую-нибудь детскую одежку и счастливо смеялась.
— Господи! А выросли-то как!
— Я еще больше выросла! — хвасталась Алька и тоже подбегала примерить распашонки.
— Ну, иди с богом! — сказала бабка и перекрестила мать. — Трошка приедет — сразу пошлю.
И через мгновение там, где стояла мать, оказалось облако пара, которое стремительно взлетело к потолку и тут же растаяло в красном жаре, исходящем от печи.
Скоро в замерзших окнах посинело. Бабка прикрыла печь заслонкой, однако в избе все равно осталась горячая краснота: видно, огонь вылетел в трубу и теперь пластал на небе. Я путался в ногах у деда и ждал, когда мы начнем строгать. Но дед словно забыл про клепку. После ухода матери он сел на верстак курить и несколько минут сидел спокойно, как всегда сгорбившись и болтая здоровой ногой. Бабка посадила хлебы, собрала на стол, однако дед выскочил на улицу и, вернувшись, начал метаться по избе.
— Ты чего, старик? — спросила баба Оля. — Садись поешь.
— А иди ты! — выматерился дед. — Ешь… Надо было с ней пойти! Куда мы ее одну отпустили?
— Дак сказала — дойдет. Веселая была…
— А не дойдет?.. — встрепенулся дед. — Вот сиди теперь и думай, где она…
— Схваток-то не было, — успокаивала бабка. — Бог даст — помаленьку придет.
Но успокоить деда оказалось невозможно. Через полчаса он уже не ходил, а скакал по избе, то и дело выбегая на улицу. Останавливался, лишь когда астма перехватывала горло и душил тяжелый, хрипящий кашель. Баба Оля помаленьку заражалась его суетливостью, и все чаще становилось слышно ее «ой-ой, господи!». Наконец она не выдержала, глянула на хлебы в печи и встала на колени перед божничкой. Мы с Алькой залезли на печь и притихли. Снизу, из-под заслонки, уже струился и расходился по избе запах горячего хлеба. Я всегда с нетерпением ждал, когда станут вынимать караваи; не дожидаясь, когда они остынут на полке, прикрытые полотенцем, нам отламывали по корочке, и мы бегали по горнице, перекидывая хлеб с ладони на ладонь…