Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лили думает, что мы должны убить Шарлотту, если на нас сбросят бомбу, — сказал Йос, а Банни и мистер Банни угодливо закудахтали. Для меня это прозвучало так: «Лили думает, что надо укокошить Шарли — варли, когда бомбочка — бах!» Сюсюканье и, как ни странно, брань в одно и то же время. Когда мы пришли домой и Йос включил телевизор, новости звучали по — детски. «Советы не хотят водиться с нами. Они злюки. Не любят Запад. Гадкие». Я сказала Йосу, что диктор — ублюдок из такой же ублюдочной программы — говорит на детском языке, но он на это никак не отреагировал. На следующий день, после «Дневника миссис Дейл», я слушала сообщения по радио, на детском языке, и когда Йос вернулся из университета, то услыхал, как я говорю двухлетней Шарлотте — разумеется, сюсюкая, — что ей придется умереть. И всякий раз Вирджиния Бридж оказывалась тут как тут со своим черным саквояжем, не успеешь произнести «барбитурат». Или даже «бар-бар-бу-бу-бират».
В те дни в ходу были барбитураты. Вирджиния называла их «желтым лекарством», но я-то на собственной шкуре испытала, что это такое. Она полгода продержала меня в желтой химической постели, а после выяснилось, что я беременна Наташей. Я думаю, не оказалась ли моя дочь в объятиях морфия из-за внутриутробной ванны с желтым лекарством? Я же оказалась во власти еще больших страхов. После рождения Дейвида, в 1948-м, у меня развилась клаустрофобия, а после рождения Шарлотты, десять лет спустя, — агорафобия. А после того, как в 1961-м родилась Наташа, я не могла находиться ни внутри, ни снаружи. Я стояла в дверях с ребенком на руках, не в силах сделать страшный выбор. Похоже, у смерти есть одно хорошее качество: она собирает вместе все иррациональные страхи и лихо кроет их одной козырной картой. Все ставки биты. Rien пе va plus.[6]
— Мне нравится, что кошкам разрешают заходить в палату, — говорю я Нэтти, которая собрала мой саквояж, а теперь помогает мне снять ночную рубашку и одеться.
— Что-что?
Ее голова, похоже, занята совсем другим, более насущным — к примеру, где достать очередную дозу, раз не получилось стрельнуть денег у сестры.
— Кошкам — заходить в палату. Никто их не гонит. Одна полосатая кошечка весь день сидит на постели вон той старушки; другая, мраморная, прыгает иногда в форточку и сворачивается прямо у меня на животе. Это так успокаивает. Похоже, это новый вид терапии.
Мои слова не вывели Наташу из задумчивости. Она лишь странно на меня посмотрела. Очень странно. Так смотрят на умирающих, которые еще способны что-то замечать вокруг себя.
Ну вот, явился Ричард Элверс с супругой. Они отлично смотрятся вместе — у обоих вид и манеры, приобретаемые деньгами. Признаться, Шарли сделала верный выбор: они прекрасно дополняют друг друга. Оба плотные, анального типа, оба конформисты. Элверс — крупный, рыжеволосый мужчина с безопасно красным лицом (он не пьет). Предпочитает носить темные двубортные костюмы, скрадывающие полноту. Как и Шарлотта.
— Привет, Лили. — Склонившись, он едва касается меня губами, словно я уже превратилась в падаль. — Я только что разговаривал с Молли, она навела чистоту в родовом гнезде.
— О, замечательно. — Раз филиппинка больше не бастует, я вернусь!
— Машина ждет у подъезда, на двойной желтой линии, поэтому нам лучше поторопиться.
— Оп-ля! — говорит Наташа, и они с Ричардом ставят меня на ноги.
Я посылаю несколько прощальных улыбок соседкам по палате — говорить аи revoir[7] в данном случае не требуется. Сестра Смит на своем посту вместе с двумя другими сестрами, вышедшими в ночную смену.
— Приятно видеть вас на ногах, миссис Блум, и под руку с таким красивым джентльменом.
Она, вероятно, решила, что Элверс мой сын. Стыд и срам, она и впрямь набитая дура. И все же я улыбаюсь ей как можно шире, ослепляю сверканием протеза. В конце концов, я, вероятно, покидаю эту больницу в предпоследний раз.
Я рада, что он нарвался на штраф — пускай и предварительный, в шестнадцать фунтов. Он заслуживает самой строгой кары, наш Ричард, над ним всегда должен быть занесен топор, готовый размозжить ему голову, если он хоть когда-нибудь сделает что-нибудь не так. Но в чем же его вина, этого честного предпринимателя, который был так мил, что женился на моей дочери — без которой я, признаться, могла бы обойтись, — заботится о ней и даже хранит ей верность? Ему сопутствует успех — а таких мы не любим. В конце концов, преуспевать может всякий, а чтобы оставаться неудачником, нужно мужество. Ричард начисто лишен мужества — возможно, этим объясняется его мальчишеская жизнерадостность. В его юношеском чреве нет ничего, кроме газов торгашества, без которых — это знает любой дурак — не бывает кислорода славы.
Итак, мы с нашими опухолями садимся в синий «мерседес» и трогаемся с места. Ричард немного злится, но не показывает виду. Машина похожа на Ричарда: изысканно безвкусная, тяжелая, солидная, деловая. И темно-синяя — под стать военно-морскому флоту Германии. «Мерседес» так гордится долголетием своих автомоби лей, что не заботится о разработке новых моделей. Похоже, теперь, когда мы мчимся прямиком домой — я намеренно говорю здесь «мы», — в преддверии третьего тысячелетия, «Мерседес» вернется к выпуску старых моделей. «Дамы и господа, meine Damen und Herren, расположенная в Дюссельдорфе компания «Мерседес-Бенц», много лет сотрудничавшая с Тысячелетним Рейхом, счастлива представить вашему вниманию совершенно старый и притом совершенно новый самодвижущийся экипаж! Заботливо собранный тремя престарелыми мастеровыми, ветеранами битвы при Седане, самодвижущийся экипаж состоит из цельного деревянного корпуса и металлической приборной доски! За дополнительную плату прилагаются вазочки для цветов и ридикюли. Каждый экземпляр снабжен чехлами на подголовник…
— Гляди-ка, муму, — прерывает мои размышления Нэтти. Она сидит со мной сзади, взрослые впереди. — «Жидомар».
И правда, на углу дороги принца Уэльского я вижу «Жидомар» — вернее, то, что мы называли «Жидомаром», когда девочки были маленькими. Теперь от него остались лишь темные буквы на кирпичной стене. «Жидомар», или, точнее, «Гвидомар», когда-то был галантерейным магазином. В шестидесятых-семидесятых годах, когда мы жили в Хендоне, его владельцы, Гвидо и Мария Рубенс, были нашими соседями. Гвидо и Мария — отсюда «Гвидомар», а от него, на наш антисемитский лад, «Жидомар».
Когда мы с Йосом и годовалой Шарлоттой перебрались в Хендон, я глазам своим не поверила. Здесь, у Рубенсов, просвечивая сквозь тюлевые занавески, шурша нейлоновым домашним платьем, бродя меж велюровых мебельных троек, пряталось мое унылое, крикливое, мелкобуржуазное еврейское детство. Дом Рубенсов насквозь пропах фаршированной рыбой и клецками из мацы, хотя Мэри Рубенс без устали наводила чистоту — она была какой-то моющей машиной. Начистив до блеска любую поверхность, она покрывала ее стеклом, или пластиком, или винилом. На всех столах лежали стекла, на всех сидениях — пластик, на всех коврах по краю шла прозрачная виниловая пленка. Все в этом доме было заключено в чехлы, но это лишь удерживало запах. Тем временем за забором, по соседству, я глотала транквилизаторы и заглаживала складки на рубашках Йоса. Я, как — никак, вышла замуж за настоящего обедневшего аристократа и просто не могла нарушать определенных норм.