Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Каждое утро начиналось с церковной службы, но католики и представители других конфессий были от нее освобождены. Когда входил учитель, мы вставали и приветствовали его – разумеется, на латыни – „Salute Magister“[22]. А когда мы прощались с людьми, мы говорили „Valete“[23]. Телесное наказание было обычным делом – как правило, провинившийся получал шесть ударов лозины, за закрытыми дверями кабинета Идвала Риса. По крайней мере, мы были избавлены от унижения публичной порки. В этой школе тебе все удавалось, если ты питал любовь к классическим ценностям или к спорту. Не думаю, что Энтони имел пристрастие хоть к чему-то из этого – по крайней мере, на тот момент, в начале 50-х, когда я знал его».
Боуэн помнит, как Хопкинс послушно исполнил просьбу своего отца и спустя пару дней после того, как новенький приехал в школу, подошел к Боуэну. Они встретились в открытом саду, в великолепии цветущего миндаля и берез. Хопкинс кратко рассказал Боуэну о школе, что она из себя представляет и чего от нее ожидать. «Он был довольно-таки резковатый. Резкий, но отзывчивый. Ему не надо было ничего говорить про себя: у тебя и так сразу складывается впечатление, что школа ему в тягость и что в целом он глубоко несчастен». Сам Хопкинс описывал Коубридж как «…очень дискомфортное заведение. Я был вдали от дома, в системе, которая работала как отлаженная машина… и я себя действительно чувствовал там словно в трансе».
«Я думаю, его сопротивление и негодование в адрес „Коубриджа“ были необоснованны и несправедливы, – говорит преподобный Питер Кобб, который преподавал географию и Священное Писание и был одним из учителей интерната, наряду с Йоло Дэйвисом и Идвалом Рисом. – На мой взгляд, наша школа была первоклассной, с замечательной атмосферой для живущих там учеников. Энтони просто не смог влиться в коллектив, – вот что я скажу. Он сдерживал себя и отказывался ассоциировать себя со многими вещами, которые мы делали. Например, он категорически отказался продолжать заниматься географией для аттестата школы – программным предметом [эквивалент нынешнего Обычного уровня][24], на том основании, что он не будет ею заморачиваться. Однако „заморочился“ Священным Писанием, чему я несказанно рад».
Преподобный Кобб вспоминает, что жизнь в общежитии была хаотичной, но подчеркивает, что Хопкинс «не из тех, кто отходил на второй план, он, как говорится, никогда не терялся в толпе». Всего было три спальни: «Little Nine» (с девятью кроватями), «Тор Dorm» (вверху дома – для учеников младших классов) и «Long Dorm» с 25-тью кроватями, среди которых была кровать Хопкинса», стоявшая второй от раковины, рядом с кроватью Джона Барнарда – другого тихого мальчика. «Вообще, это была прекрасная жизнь, – утверждает преподобный Кобб. – По меркам того времени, мы были не самой строгой школой. Она такая, какой вы ее делаете, и очень жаль, что Энтони когда-то придирался к „Коубриджу“».
Дик и Мюриэл приезжали по выходным, и, как говорит один учитель, Хопкинс неизменно возобновлял борьбу за то, чтобы его поскорее оттуда забрали. Он помнит, как семья прогуливалась по поляне, увлеченная оживленной беседой, «которая явно не походила на миролюбивую». Дик стоял на своем. Отъезды из школы домой, в Тайбак, разрешались только для занятий на фортепиано и только по выходным. Первым учителем музыки Хопкинса была мисс Ллевелин, но преподобный Кобб помнит, что Хопкинс гордился «неким приглашенным джентльменом – вероятно, для разнообразия, – с которым он продолжил свое обучение».
Джефф Боуэн утверждает, что Хопкинс погружался в свою фортепианную музыку, чтобы отключиться от угнетающего мира «Коубриджа». «В школьном актовом зале стояло старое пианино. Я часто видел Энтони там одного, в любое время суток играющего на этой хреновине. Казалось, вдохновение уносило его далеко от мытарств будничной жизни, в которых, как ему думалось, он целиком погряз».
Преподобный Кобб соглашается:
«Он не был улыбчивым мальчиком, и его умение одеваться оставляло желать лучшего, но у него явно имелась способность к музыке. У нас не было музыкального класса как такового, и я оказался единственным из учителей, кто играл на фортепиано. Так что я стал своего рода для него педагогом по музыке. Там, в актовом зале, Энтони, казалось, чувствовал себя в своей стихии. Были и другие ребята, которые умели играть на фортепиано, и у многих техника исполнения была лучше. Но Энтони обладал большим чутьем, чем другие. Как абсурдно это ни прозвучит, но он был у нас самым музыкальным пианистом».
Плейлист Хопкинса был показательным, как вспоминает Кобб: в атмосфере демонстрации мужественности половозрелых мальчиков он предпочитал легкие, причудливые мелодии, «квазиклассические вещи со склонностью к романтизму». Кобб также нашел примечательным, что почерк Хопкинса был необычайно уверенным и зрелым – сигнал, по его мнению, о непочатых внутренних силах. «У него были по-настоящему взрослые руки… и для молодого человека он мог быть обезоруживающе решительным. В нем крылось нечто большее, чем виделось при первой встрече. Много позже, в моей церковной практике, я изучил людей, их проблемы, жизни и был удивлен, когда тот или иной человек, так многого достигший, получал признание Церкви или рыцарство. В случае с Энтони не было ничего такого уж удивительного. Совершенно независимо от того, что мы пытались сделать для него в образовательном плане, он, скажем так, взял курс на амбициозную вершину, которую сам для себя установил. Даже тогда он был уже очень целеустремленным».
Во время учебы Хопкинс делал только то, что должен был делать и лишь для того, чтобы удовлетворить Риса и Кобба. «Он просто не был обязательным, – говорит Кобб с долей раздражения. – Мы старались занять мальчиков чтением в подготовительном классе, чтобы они не шумели. Но он не проявлял интереса к этому». Воспоминания же Хопкинса немного противоречат сказанному. Он утверждает, что, конечно, не был таким уж заядлым читателем, но ему нравились некоторые книги, в особенности русские, с которыми его познакомил дедушка Хопкинс. Например, он припоминает, что читал библиотечную книгу, которая заведомо не входила в учебную программу. Она поглотила его целиком, но не впечатлила учителей. Книгу немедленно конфисковали, что его сильно разозлило. «Я ни с кем не разговаривал – ни с учителями, ни с учениками, – девять дней. Как помню, я читал тогда „Русскую революцию“ Троцкого[25]. Я впал в немилость. Это была самая отрезвляющая вещь… но меня за нее строго наказали».
Тайная война одиночки, которую Хопкинс тихо развернул против «Коубриджа», расстраивала всех его учителей и почти всех одноклассников. С одной стороны, он был замкнутым, почти застенчивым; с другой – невыносимо язвительным. Даже спустя 35 лет в голосе преподобного Кобба слышны нотки грусти, когда он говорит об игнорировании Хопкинсом даже самых простых удовольствий школьной жизни.