Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Небогатое место, – сказал деловито Юрьев. – Нынеча государю на таковом месте перед своими сидеть соромно, а перед иноземными и подавно!
– Ранее Русь ни перед кем позлащенными тронами не кичилась, – сказал с угрюмцей Шереметев. – Великий князь Иоанн Васильевич принимал иноземных послов, сидя на деревянной лавке в брусяной избе, а ежели барана им слал от себя, то шкуру назад требовать не стыдился. И все было ладно, и крепко, и богато!
– Было времечко… – задумчиво покачал головой Юрьев. – Целовали всех в темечко, а теперь – в уста, и то ради Христа! Всякому свой век нравен, воевода. А про лагоду и богатство чего с попреками поминать? Кто ту лагоду и богатство расстроил? В одной избе разными вениками не мети: разойдется по углам богатство. Тридцать лет разными вениками мели в сей избе, – кивнул Юрьев на царский дворец.
– Мне твои речи заведомы, боярин, – насупленно перебил его Шереметев. – Слово в слово могу их тебе пересказать, и не про меня они! Я свой век доживу с тем, что накопил сам. Иных пожалуй своей мудростью… ежели они ее восприимут. Мне уж почитай восемь десятков, и делить с ним мне нечего. Мне уже ничего не надобно… На коня взлажу еще – и слава Богу!
– Ох, не криви душой, воевода, – тихо выговорил Юрьев. – Ты меня добре знаешь: я не доносчик и не указчик ему… Он сам своих врагов ведает. Про наши уши говоря сия, и скажу я тебе, коль уж мы завелись про такое… Скажу я тебе, воевода, что человек до последнего издыхания про свое благополучие печется. Вот же, прискакал ты сюда! Об чем думал, гнавши коня?! Знаешь об чем! Никто не прискакал, ты один! Потому что ревность явить хотел!
– Ты будто по писаному чтешь, боярин, – невозмутимо сказал Шереметев. – Да токмо душа моя за семью замками, и тебе ни единого не отомкнуть! А потому, что она у меня все ж человечья, я и прискакал сюда. О благополучии ж своем печась, я уже полвека не слажу с седла и не выпускаю из рук воеводского шестопера, воюя с недругами земли нашей, а ты, боярин, свое благополучие добываешь, воюя с тараканами!
Шереметев победно глянул на опешившего Юрьева, хлестнул плеткой по голенищу и пошел к своему коню.
Юрьев подхватился с трона, будто его в зад шпигнули, косовато позыркал вслед воеводе, плюнул, опять уселся… Лицо его угрюмовато насупилось.
2
На Арбате людно – как на торгу в Святки. Нынче царю быть в Москве, и еще до рассвета, с первым звоном, потянулся к Арбату люд. Шли из Заречья, шли с Малого посада – с Дмитровки и Петровки, и даже из самых дальних концов – из Заяузья, с Покровки, со Сретенки топала завзятая, разрадовавшаяся чернь, чтоб поклониться своему царю-батюшке и назло израдникам-боярам, умеющим лишь хитро стлаться перед ним, покричать ему: «Осанна!»
В церквах отошла заутреня.
Вываливший из церквей народ вконец запрудил тесные арбатские улочки, по которым с часу на час должен был проехать царь.
Бояре, съехавшиеся к церкви Бориса и Глеба, заволновались: царю не проехать! Окольничий Темкин с черкесами да с полусотней царских охоронников, приведенных в Москву Малютой, принялся освобождать дорогу, но народ зароптал, угрозливо сплотился в громадную толпу – возмущать ее было опасно, и Темкин отступился. Вернувшись к боярам, с досадой сказал:
– Пусть им!.. Вон какое зверюжное скопище! Как бы лиха не вышло!
– Како ж царю в город въехать? – удручился Мстиславский. – Негораздо так! Разгневается государь!
– Не удручайся, боярин, – успокоил его Темкин. – Перед государем все расступятся!
Рудое солнце вкатилось на купола кремлевских соборов… Серая сгусткость утра пестро окрасилась радужными цветами, воздух высыпало блестящей сыпью, и невесомая, хрупкая прозрачность заполнила все пространство между небом и землей.
Над высокими старыми осинами у Неглинной загомонила сварливая стая грачей – первых грачей, только-только прилетевших в Москву. Черная стая взвилась над Кремлем, покружила над Троицкой башней, над Колымажной, над Боровицкой, унеслась к государевым садам, к Москве-реке…
Весна! Неряшливая, торопливая, нагрянувшая так стремительно, что даже грачи опоздали к ее приходу.
Вот-вот загремит ледоход на реках… На Неглинной уже вспучился, потрескался, протаял на стрежне серый, загаженный за зиму лед – ходить по нему уже никто не решался. Взбухает и Москва-река: не сегодня завтра вскроется.
Мстиславский угрюмо щурится, глядя на поднимающееся солнце: не радостно ему от весны, от солнца, от света… Тревожно ему и одиноко, неуютно среди всего этого люда, и гомона, и торжественной суеты, как будто он случайный пришелец или незваный гость на чужом пиру. Нынче всю ночь глаз не сомкнул: одолело недужное скопище мыслей, и каждая – как приставленный к горлу нож!
Конь под Мстиславским нетерпеливо всхрапывает, бьет копытом, рвет из рук поводья; Мстиславский, чтоб успокоить его, пускается шагом через площадь – вдоль нестройного ряда бояр и окольничих, занявших место у правого придела Борисоглебской церкви. Прямо перед папертью расположился митрополит с архиепископами, епископами, иереями; мелкое духовенство толпилось сзади, у притвора.
Уже вынесены иконы, кресты, хоругви…
На паперти – певчие. Перед ними, в шубном кафтане из алой венецейской тафты, в забекрененном парчовом клобуке с собольими отворотами, – Ивашка Нос, царский любимец, гораздый из гораздых до знаменного пения, ученик славного на всю Русь новгородского певца Савы Рогова. Нынче Ивашке петь «Казанское знамение», сочиненное в память о казанской победе и неизменно любимое царем.
Ивашка дороден, высок, счастлив и рожей, и горлом. Если тянет в соборе «Славься!» – под куполом гром гремит!
Митрополит Макарий полулежит в санях, обложенный подушками, укрытый широкой полстью, – немочный, изможденный хворью, желтый, будто вставший из гроба… Высвободил руку из-под полсти, поманил проезжавшего мимо Мстиславского. Мстиславский подъехал, слез с коня, подошел к Макарию.
– Все ли гораздо, боярин? – слабо, с болезненным привздохом спросил Макарий.
– Черни премного скопилось – вот худо, владыка, – сказал Мстиславский.
– Онатось съемлются…[169] Вящая радость государю зреть, како люд простой к нему ликование вознесет. Радоваться надобно, что по своей воле пришли… и не дай господи воцариться на земле нашей государю, на усретенье которого народ нудьмо гнать доведется.
– Быть и таковому, владыка, – равнодушно сказал Мстиславский. – В любви к Богу не все едины, а к государям – и того паче…
Макарий с укоризной посмотрел на Мстиславского – тот нетерпеливо скосился в сторону, на своего коня… Макарий, собиравшийся также и сказать ему что-то укоризненное, только слабо шевельнул рукой.
– Бог с тобой, боярин, ступай…
Мстиславский забрался в седло, сдерживая коня, поехал дальше… По другую сторону площади, почти мешаясь с толпой, подступавшей все ближе и ближе к церкви, стояли дьяки, подьячие и прочий приказный люд, которому велено было присутствовать на встрече.