Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1881 г. молодой оксфордский историк Арнолд Тойнби прочитал курс лекций о промышленной революции, которую он назвал таким же отдельным важным «периодом» британской истории, как, например, Война Алой и Белой розы. При этом легко может возникнуть вводящее в заблуждение представление об «эпохе двойной революции» — политической во Франции и индустриальной в Британии. Если штурм Бастилии был очевидным фактом, то индустриализация проходила постепенно, да и влияние ее сказывалось не сразу. Перемены можно было уловить только ретроспективно, и британцы никак не увязывали их с «революцией»; одно это слово бросало их в дрожь в отличие от европейцев, познавших революцию непосредственно, с близкого расстояния. Впервые эту метафору применил французский экономист Адольф Бланки, а затем и Карл Маркс, определяя общий характер европейского развития после 1848 г.
Перед историком стоит нелегкая задача — решить, на чем сосредоточить свое внимание: на том, что является важным сейчас, или на том, что было существенным тогда. В первом случае нам придется иметь дело с изменениями в промышленной сфере, с новыми процессами, происходившими в ремесленных мастерских, во втором же — с тем, как медленными темпами теряла влияние доиндустриальная общественная элита, как живучесть религиозных верований испытывалась в условиях быстрого прогресса науки. Лишь где-то около 1830 г. люди наконец начали осознавать значительные и необратимые перемены в производстве, но потребовалось еще двадцать лет, чтобы даже средний класс убедился в их сугубой полезности.
Допустимо ли ограничиться простым перечислением фактов, связанных с подобным поступательным развитием? Теоретически этого, пожалуй, было бы вполне достаточно. Однако эпоха «превосходства факта» была настолько переменчивой и навязчиво индивидуалистичной, что регистрация фактов и их оценка — это две совершенно разные вещи. До 1801 г. в Британии официально не проводилась перепись населения, и вопрос о том, увеличивается или уменьшается численность жителей страны, вызывал горячие споры. Со временем перепись стала важным инструментом социального анализа, предоставляя сведения относительно рода занятий и жилищных условий англичан, однако свое истинное значение перепись приобретала постепенно, проходя различные последовательные фазы, напоминая систематическое поэтапное картографирование страны, проведенное картографической службой в период между 1791 г. и 60-ми годами XIX в. Укоренившаяся идеология невмешательства (laissez-faire) и недостаточное государственное финансирование негативно повлияли на усилия по сбору статистических данных, а потому меньше товаров и субъектов экономической деятельности подвергалось государственному регулированию или налогообложению. (А вот континентальные автократии, напротив, являлись ревностными собирателями данных о своих небольших индустриальных предприятиях.) Тем временем вокруг некоторых по сути довольно элементарных вопросов продолжают бушевать страсти, и прежде всего не утихают споры о том, была ли индустриализация благом для основной массы людей.
В этом вопросе современные политики уходят от ответа. Современники Тойнби соглашались с Карлом Марксом: капиталистическая индустриализация к 1848 г. не сумела улучшить условия жизни рабочего класса. После 1917 г. Советская Россия, казалось бы, продемонстрировала всему миру приемлемую альтернативу — «плановую индустриализацию». Однако во что она обошлась в смысле человеческих жизней и свободы, скоро стало слишком очевидным, и либеральные экономисты, имея в виду в первую очередь «развивающиеся страны», вновь вернулись к идее индустриализации на основе функционирования свободного рынка. С его помощью британский капитализм, доказывали они, даже испытывая острую нужду в инвестиционных средствах, смог за сравнительно короткий срок увеличить общую сумму капиталовложений и поднять жизненный уровень населения. Результаты этих жарких дебатов были далеко не однозначными. Не в последнюю очередь они зависели от географического контекста участников, предполагающего, что экономическое развитие Британии напрямую — и далеко не всегда в благоприятном смысле — воздействовало на экономику Ирландии, Индии и южных штатов США.
Помимо проблем со статистикой и контекстом существует и немаловажный вопрос, связанный с осознанием происходящего. В 20-х годах XIX столетия индустриализация как концепция только-только нарождалась. Что бы ни думала правящая элита об экономических доктринах, городские власти и землевладельцы по-прежнему главным считали стабильность, жили и мыслили доиндустриальными ценностями. Но к 1829 г. тенденция к индустриализации внезапно сделалась очевидной. Всего лишь через одиннадцать лет после публикации последнего романа Джейн Остин хриплый новый голос рисовал нам на страницах «Эдинбург ревю» характерные «Признаки времени»: «Мы ворочаем горы, превращаем болота в великолепные шоссе; ничто не может противостоять нам. Мы воюем с суровой природой и с помощью наших всесокрушающих машин выходим всегда победителями, нагруженные добытой прибылью».
Очень ярко и эмоционально суммировал множество тогдашних впечатлений Томас Карлейль. По его словам, это был отход от концепции «героев» в истории государства и замена ее экономической политикой, о чем красочно писал Вальтер Скотт в романе «Уэверли»; это было спланированное фабричное сообщество Роберта Оуэна в Нью-Ланарке — наглядная политика отчаявшихся ткачей, работавших на ручных ткацких станках. Все происходящее вызывало изумление и тревогу у европейцев, посещавших Британию. А всего лишь через несколько месяцев после Нью-Ланарка была создана железная паровая «Ракета» Джорджа Стефенсона.
Но можем ли мы из подобных образов и представлений построить непротиворечивую систему концепций, имеющих отношение как к нам самим, так и к тому периоду времени? Дж. М.Янг, его исследователь-первопроходец в «Портрете эпохи» (1936) показал, что тогдашние деятели «направлялись и вдохновлялись невесомым давлением евангелической дисциплины и почти универсальной верой в прогресс». Но история Янга, «изложенная в беседах людей, имеющих значительный вес в обществе», была историей элитарной; она игнорировала основную массу населения — горняков и фабричных рабочих, ирландских батраков и уличных бродяг Лондона — или же упоминала их в качестве «проблем». Отсутствовало понимание, что мощные движения, как это показал Л.Толстой в романе «Война и мир», возникают в результате индивидуальных решений миллионов простых людей. Лишь немногие англичане, современники французских и русских солдат, изображенных у Толстого, разделяли взгляды своих «высокопоставленных соотечественников», меньшинство видело Церковь изнутри, и, судя по тому, что они читали и писали, у них было мало веры в прогресс. Но как бы то ни было, при всех ограничениях свободы действий решения лиц, удостоенных «нелепой снисходительности последующего поколения», имели важное значение. Остановимся на них более подробно.
По убеждению Э.П.Томпсона, автора этой фразы, существует неразрывный костяк интерпретации — законодательство. Не имеет значения, насколько полным было его соблюдение — а в XVIII в. зачастую очевидна его жестокость, — «власть закона» все же считалась общим достоянием. И это положение сохранялось с наступлением периода индустриализации. В 1832 г. в пользу политических реформ, призванных защитить власть закона от силового произвола, активно выступил молодой депутат Парламента Томас Бабингтон Маколей. «Когда закон сокрушает человека, ему остается только надеяться на силовое решение. Если закон становится его противником, он превращается в ярого врага закона…» Сделайте так, говорил он, чтобы закон охватывал более широкие слои населения, и они проникнутся доверием к системе государственного устройства. Подобная философия пыталась нейтрализовать «революционные» последствия индустриализации производства и создать платформу для нового политического курса.