Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем сжигать в тоске-печали,
Лучше брось меня в огонь…
Алтынсес бегом догнала его, взяла под руку и довела до самых ворот.
После этого Сынтимер долго никому не показывался на глаза. И только через неделю, потемневший, исхудавший лицом, стал появляться на людях. И без того-то скупой на слова, он совсем замкнулся, нелюдимым стал. Женщины пошушукались было: «Сынтимер Алтынсес сватает, и, кажись, дело слажено», — но вскоре и этот досужий слух затих. Сплетня, что огонь, все новых происшествий требует, иначе затухнет. Но Сынтимер больше оказий не подбрасывал. Бледный, худой, волоча взгляд по земле, ходил своей дорогой. Алтынсес — своей. Самый вид его на какое-то время был подсыпкой пересудам, но тоже набил оскомину, замолчали совсем. Пришлось досужим куштиряковским языкам что-нибудь другое для обмолота искать.
Кадрия попробовала выведать у подружки, что к чему, но поняв, что ничего-то и не было, усмехнулась: «Значит-таки, на мою долю он выпал». Год после Углича на лице у нее даже тусклая улыбка не шевельнулась, только сейчас начала отходить.
…Проплыла эта усмешка подруги в ее утомленном тяжелым разговором со свекровью сознании, и Алтынсес уснула.
А Мастура при каждом удобном случае твердила свое. Видать, все уже у ней обдумано, взвешено. И в той жизни, которую ей осталось прожить, на Хайбуллу и Алтынсес расчета не держит. Потому решение твердо, суждения безоговорочны.
Алтынсес же затаила в душе обиду: «Эх, свекровь, свекровь, думаешь, для добра стараешься, а сама последней опоры лишаешь!»
Фариза тоже в последнее время в дом к сватье зачастила. Она, как Мастура, обиняком не ведет, говорит прямо: «Если тебе Сынтимер не подходит, выбирай другого. А по мне, так лучше и не надо, хоть и однорукий, а за четыре руки работящий, добрый, нравом спокойный, за тебя душу отдать готов. Только вот табак курит…» И тоже дочкиной души не понимает, все к повседневным заботам сводит. Ее винить трудно, тоже настрадалась. Сын, первенец, самый любимый, за два месяца до конца войны погиб на Карпатах, муж вернулся наполовину калека, никакая работа не по силам, даже почту разносить не смог, оставил, целыми днями, кашляя надсадно, возится во дворе. Ладно, хоть есть Нафиса. Она, как и Алтынсес, и зимой, и летом в работе, любое дело с руки — и сена накосить, и дров заготовить. Одна отрада, на нее только и смотрят отец с матерью. Младшему сыну еще двенадцать и ростом мал, на послевоенных хлебах не шибко растет.
Как и говорила когда-то Мастура, Гайнислам сильно изменился: утихомирился, покладистым стал. И не только потому, что легкими маялся — весь нрав другой, ничего от ревнивого Гайнислама не осталось. Раньше говорили: «Это какой Гайнислам? Их в Куштиряке трое». — «А тот, ревнивый». Теперь же со всеми мягок, с женой на каждом шагу советуется: «А что, мать, если вот это так сделаем, а вот это — так?», а заспорит жена, он уже согласен: «Ладно, Фариза, я и сам так думал».
Оттого ли, что и сам страдал, оттого ли, что в войну всякого пережил, под старость Гайнислам к людям, к чужой беде понятлив стал. И дочку лучше, чем жена и сватья, понимал. По-своему заботился, входил в ее печали. «Хайбулла смалу смышленый был. На отца похож, смелый, решительный. Этот все одолеет и домой вернется. Такие люди не пропадают», — ободрял он дочь. По присказке «тебе, сын, говорю, а ты, сноха, слушай» слова эти, кажется, больше были предназначены Фаризе. И жена к этому же склоняться начинала. Зайдет среди женщин разговор о Хайбулле, у нее мужнины слова наготове, еще и от себя подбавит: «От Фаризы родилась дочка, от Фаризы! Весь род у нас такой: коли полюбила, так уж навек. Вот и ждет. Что она, в девках засиделась, чтобы мужа искать? И зять Хайбулла каждый раз в белой рубашке снится, и все время смеется! Вернется, непременно вернется!»
Но Фариза — она Фариза и есть. Посидит вечерок со сватьей, опустошат самовар, и она уже ее песню поет. Сначала точит мужа, а потом при случае и за дочку берется.
Она-то хоть «при случае», а свекровь все время рядом, настойчива, одно твердит: «Эх, дочка, дочка, день и ночь до изнеможения работала, никакие лишения тебя не обошли. Не тот изведал, кто жил, тот изведал, кто пережил. Так что пора тебе лишениям своим закрыть счет».
Пусть так, пусть поверит Алтынсес, что не вернется Хайбулла, и уйдет из этого дома. А если тогда-то и начнутся настоящие лишения? Полюбит ли кого-нибудь, сможет ли? Пусть заведет она семью, пусть. Но ведь Хайбулла-то все равно вернется. Он вернется, а у нее — семья! Нет! Уж если столько мучилась — будет терпеть и дальше. Вернется муж и закроет счет. А она при свекрови будет, там, где ее оставил Хайбулла.
В этом году ей исполнится двадцать один год.
И свекровь, и мать говорят: тебе свою семью строить надо. Семейная жизнь… Алтынсес и узнать не успела, что это такое. Словно и не замуж вышла, а от родной матери к матери-свекрови перешла. Семейная жизнь, да безмужняя. И материнское счастье улыбнулось скупо, как низкое зимнее солнце, и закатилось. Порой она свое тело ку-раем-сухостоем ощущает — все соки в тоску, на ветер ушли, уже не женщина. Полый курай на ветру. Спит, бодрствует — гудит в ней, как в курае, тонко гудит, горько. Опадет, затихнет этот гул, но только случись какая самая маленькая беда — снова ползет, ползет, поднимается, расширяется, так гудит, что кажется: и его, это гудение, как свекровино мычанье, уже другим слышно.
Вот это гудение и согнало сегодня Алтынсес с телеги, и она со сломанной косой пошла сюда, на Змеиное лежбище. Шелест одинокой березы, тайной наперсницы, заглушил его, а потом он совсем стих.
6
…Так, оцепенев, долго стояла Алтынсес. Потом открыла глаза, нежно погладила ствол, мягко отвела молодые побеги. «Малика. Хайбулла» — два имени были глубоко вырезаны на стволе. Тамга любви. Пропал Хайбулла. Мета осталась.
Четыре года ни весточки от Хайбуллы. Есть ли он на этом свете? Жив ли хоть? Или четыре года уже… Даже это неведомо. Ждет Алтынсес. А когда совсем уже невмоготу, приходит к этой березе. Рядышком два имени, тесно друг к другу прижались, нет между ними четырех лет. Только чуть заплыли буквы.